Шрифт:
Но чем дальше уводила серая зловонная труба, тем мрачнее делался Достоевский. Вскоре он совсем замолчал, ушел вперед и шагал теперь один с фонарем в руке, освещая путь. Хоть Т. не видел его лица, перемена в настроении спутника чувствовалась по его понурой спине, которая склонялась все ниже и ниже. Однако Т. не обращал на это внимания. Его слишком занимали только что услышанные слова про читателя и книгу: они постепенно доходили до сознания и начинали кружить голову.
На сырой стене каждые несколько метров повторялось одно и то же
Бог умер. Ницше.
Ницше умер. Бог.
Оба вы педарасы. Vassya Pupkin.
Надпись про Бога была белой, про Ницше — синей, а сентенция Васи Пупкина — красной. Пробегая взглядом по этим строкам, Т. представлял себе сначала Иегову с Сикстинской фрески Микеланджело, затем усталого Ницше, похожего на облагороженного страданием Максима Горького, и, наконец, белобрысого Васю — надменного наследника мудрости веков, пугающего и одновременно прекрасного в своем равнодушном максимализме.
Но мысль, которая не давала покоя Т., была не о них.
«Конечно, — думал он. — Как я мог не видеть этого раньше? Нет разницы, сколько авторов. В этой надписи, например, их целых три. Но все равно — и Бога, и Ницше, и Васю создает тот, кто читает. Так же и со мной. Кто бы ни придумывал все то, что я принимаю за себя, все равно для моего появления необходим читатель. Это он ненадолго становится мной, и только благодаря ему я есть... Я есть...»
Видимо, Т. пробормотал что-то вслух — Достоевский обернулся. Т. сделал успокаивающий жест, и тот пошел дальше.
«Я есть... Стоп. Вот тут и ждет засада. Ведь сказал же Ариэль, что ясное и безошибочное чувство «я есть» возникает совсем не у меня, а у него. И я согласился, поскольку звучало вполне логично — ведь он мой автор. А теперь выясняется, что это чувство возникает даже не у него, а вообще у какого-то читателя. И тоже не поспоришь... Выходит, кем бы я на самом деле ни оказался, это все равно буду не я? Надо же... В одном Ариэль прав — самое очевидное запросто может оказаться обманом зрения...»
Под ногами изредка хрустело стекло — пол был усеян осколками бутылок.
«Так у кого же возникает чувство «я есть»? Надо с самого начала разобраться. Видимо, так: когда меня создавал Ариэль, оно возникало у Ариэля, а потом... У читателя? Вроде да. Но ведь это же всегда был я! Как такое вообще возможно, что это я есть, и я же здесь совершенно ни при чем?»
Навстречу пробежала крыса, потом еще две. Т. почудилось, что зверьков окружает слабое зеленоватое свечение, будто их натерли фосфором с часовых стрелок. Достоевский не обратил на крыс внимания.
«С другой стороны, найти читателя в себе. Как это интересно... Как необычно. И как точно, как глубоко! Замечательная метафора. Действительно, что происходит, когда я читаю это трехстишие про Ницше? Я сразу представляю себе его усталое военно-морское лицо...
— Уже недолго, — сказал, поворачиваясь, Достоевский.
Т. показалось, что лицо спутника стало совсем недружелюбным и мрачным — но это, скорей всего, были просто резкие тени от фонаря. Они повернули в боковое ответвление туннеля, где было тепло и влажно, и пошли по тонкому слою то ли плесени, то ли мха.
«Читателя невозможно увидеть, — думал Т. — Я никогда не смогу его обнаружить, как этот настенный Ницше никогда не сможет осознать меня — если я сам не заставлю его сделать это в своей фантазии... Но что тогда означает стать читателем? Непонятно. Выходит, практического смысла такое откровение в себе не несет — так, игра ума...»
— Да, все по грехам нашим, — пробормотал вдруг Достоевский, словно его коснулась напряженно работающая мысль Т. — Хоронишь мертвецов, и сам не замечаешь, как становишься одним из них. А ведь было сказано, да... Впрочем, кавалердавров не жаль. А молодые мертвячки... Иной раз взгрустнешь — совсем, право же, мальчики. Может, им помочь можно было? Вы как полагаете, граф?
— Сложный вопрос, — ответил Т., поняв, что для Достоевского это проблема давняя и мучительная. — На самом деле помочь трудно, ибо, насколько я понимаю замысел Ариэля, созданы они были исключительно для того, чтобы их застрелили и сняли с них водку с колбасой. С другой стороны, мы с вами ничем не лучше. Точно такие же гладиаторы в этом отвратительном цирке.
— Это философия, — вздохнул Достоевский. — А реальность в том, что у меня мертвая душа, а у вас живая. Вот я и думаю — может, много молодняка побил?
— Корень проблемы в другом.
— В чем?
— В том, что вы верите в живые и мертвые души. Вы с удивительной доверчивостью принимаете существующие в мире конвенции, Федор Михайлович. А ведь все они без исключения введены для чьей-то мелкой корысти.
— А вы не принимаете конвенций?
— Я был вышвырнут за их пределы. Чтобы выжить, мне пришлось собрать мир заново, уже самому... Поэтому у меня появился выбор, что брать в него, а что нет. Далеко еще идти?
— Пришли, — сказал Достоевский.
Он указал на торчащие из стены скобы, которые уходили вверх, в темный колодец шахты. Скобы были аккуратного вида, и даже покрыты кое-где никелем.
— Золотая миля, — пояснил Достоевский. — Канализационные люки прямо у подъездов. Очень удобно в смысле передвижения и вообще. Мертвяки сюда намного реже забредают. Но на улице все равно лучше не задерживаться.
Выбравшись из люка, Т. увидел перед собой серый доходный дом, стоящий на пересечении двух безлюдных улиц.