Шрифт:
Т. оглядел громоздкие очки, затем надел их и выглянул из ямы.
— Да, — сказал он, осмотревшись, — действительно. Одни мертвяки. Что ж, ни одного живого там?
— Откуда же они возьмутся, — ответил Достоевский. — Сколько здесь сижу, граф, вы первый.
— А как эти очки работают?
— У них двойные стекла, а между ними святая вода. Когда загрязненный свет проходит между стеклами, частицы скверны выявляются присутствием Святаго Духа и начинают испускать постыдное мочецветное сияние.
Т. повернул к Достоевскому черные линзы и присвистнул.
—
— Что? — нахмурился Достоевский.
— Вокруг вас, Федор Михайлович, тоже... Сияние.
— Вы шутить изволите?
— Вовсе нет, — сказал Т. — Вы в зеркало когда-нибудь в них гляделись?
Достоевский пристально посмотрел на Т., стараясь понять, разыгрывают его или нет.
— Нет, — ответил он.
Т. протянул ему очки. Достоевский надвинул их на глаза, порылся в куче хлама под навесом, выудил треугольный осколок зеркала, глянул в него, охнул и опустился на ящик от патронов.
— Только не паникуйте, Федор Михайлович, — сказал Т., — мы все поправим. Кто вам очки дал?
— Святой старец Федор Кузьмич, — ответил Достоевский, стирая рукавом выступивший на лбу пот. — У него таких целый ящик.
— Давайте сюда.
Достоевский повиновался. Взяв у него очки, Т. бросил их на землю и с силой вмял в нее ногой. Очки хрустнули, и из них брызнула еле заметная струйка воды.
— Что вы делаете? — наморщился Достоевский. — Это же святотатство...
— Зато мертвых душ теперь нет, — ответил Т.
Достоевский мрачно усмехнулся.
— Вы, граф, прямо как ребенок, — сказал он. — Это дети так думают — если часы разбить, то и время остановится. А что теперь, по-вашему, есть?
— Если хотите знать, Федор Михайлович, я расскажу.
Т. встал и принялся обламывать торчащие над бруствером елочные ветки, стараясь выбирать такие, на которых не было игрушек.
— Надо костер развести, — сказал он. — Рассказ будет долгий... Итак, Федор Михайлович, все началось с того, что я ехал в поезде. На мне была фиолетовая ряса, а напротив меня в купе сидел господин галантерейного вида. Я не знал, откуда я еду и куда, и даже не помнил, как оказался в купе — но это отчего-то не вызывало во мне удивления. Неожиданно мой спутник завязал со мной весьма странный разговор...
Когда Т. договорил, в просвете между домами уже синела полоса рассвета. Костер давно догорел, и Достоевский, сжимая бороду в кулаке, мрачно глядел на его серый пепел. Потом он поднял голову и сказал:
— Вот и по вашему рассказу выходит, что я мертв.
— Отчего? — удивился Т.
— Так ведь мужик, который вас в Петербург на телеге вез, объяснил вам, что я умер. Значит, точно мертвая душа.
— Вы мертвы только в том мире, откуда пришел я, Федор Михайлович. А тот, где мы сейчас находимся, существует исключительно для вас и из-за вас. Ну как вы можете быть мертвы, если солнце восходит? Посмотрите сами.
Достоевский поглядел на далекую зарю.
— Но к чему тогда защищать рубежи, думать о народном благе? Выходит,
— Очень хорошее сравнение, — ответил Т. — Мне даже не приходило в голову. Лучше и не скажешь.
— А управляют цирком жестокие и капризные боги? И мы страдаем и боремся исключительно им на потеху?
— Хуже того, — сказал Т. — Если бы мы существовали им на потеху, в этом было бы абсурдное величие. Великолепие бессмыслицы. Нет, мы живем для того, чтобы они могли кормиться. Мы что-то вроде выращиваемых на продажу кроликов в подсобном хозяйстве отставного коллежского асессора.
— Но зачем богам подсобное хозяйство? Они же боги.
— Они боги только для нас. А в своем собственном измерении это довольно прискорбные существа. Так мне, во всяком случае, показалось.
— Но почему создатель никогда не говорит со мной? Или с остальными? Почему он говорит только с вами? Из особого предпочтения?
Т. секунду подумал.
— Не знаю, — сказал он. — Большой любви к себе я не заметил, скорее наоборот. Возможно, для наслаждения своим всемогуществом ему нужен свидетель. А со всеми остальными он никогда не говорит просто потому, что он, по большому счету, преступник. Ему стыдно появиться перед своими страдающими творениями, поскольку их жизнь и есть его преступление. Кроме того, он не один. Их целая банда, просто остальные со мной не говорят. Но я их чувствую, о, еще как...
— Жуть какая, — отозвался Достоевский.
— Хотели правды? Так не жалуйтесь. Это, во всяком случае, объясняет, почему вы живете в уродливом, жестоком, кое-как склепанном аду, о котором вам не позволяется даже связно думать.
— Это неправда, — сказал Достоевский. — Думать я волен что хочу. И решать тоже. Моя воля свободна.
— Так только кажется, — ответил Т. — То, что вы считаете своими мыслями — на самом деле голоса ваших создателей, которые постоянно раздаются у вас в голове и управляют каждым вашим шагом. Все за вас решают они.
— Но каким образом их мысли могут возникать в моей голове?
— Да вот именно таким, каким возникают, Федор Михайлович. Это ведь только формально ваша голова. А на деле — футбольный мяч, которым они играют в свои жуткие игры. И до тех пор, пока вы разрешаете их голосам звучать в своем уме и живете в нарисованном ими мире, вы существуете исключительно для их мелкой выгоды.
— Но зачем они это делают?
— Я уже сказал. Это промысел.
— Вы имеете в виду божественный промысел?
— Божественный промысел, Федор Михайлович, примерно то же самое, что отхожий. Сезонная коммерция в небольших масштабах.
— Ну и цинизм, — поежился Достоевский. — Но в таком взгляде на вещи нет новизны, граф. Да, мир создан не нами. И в нем есть бесы. Но в нем же есть и ангелы. Вы сейчас просто обозвали творца новым именем и дали понять, что придерживаетесь о нем невысокого мнения. Но не все ли равно, как мы его назовем — Ариэль или Саваоф? Главное, он создает мир и нас. Так что же вы, собственно, открыли?