Так называемая личная жизнь
Шрифт:
– С разрешения не интересно, - сказала Нина, покраснев от собственной бойкости.
– Если долго провоюем, можете еще и на фронте успеть с нею встретиться, - сказал Лопатин.
– Она ведь собирается кончать курсы сестер, и непременно после этого - на фронт! И не просто на фронт, а на передовую, желательно в санчасть полка, а еще лучше - в батальон!
– Не дай вам бог, зачем это?
– сказал Велихов, так переменившись в лице, что Лопатину показалось, что сама мысль об этом была связана у него с каким-то происшедшим на его глазах, не забытым несчастьем.
–
С него словно ветром сдуло то веселое настроение, в котором он был до этого, и в голосе послышалась ничем не прикрытая тревога человека, слишком хорошо знающего войну.
– Извините меня, но вы же еще совсем девочка, как-нибудь и без вас там обойдется! Зачем вы своего отца волнуете, как вам не стыдно?
Нина стояла молча, закусив губу. Наверное, ей хотелось выпалить, что она все разно уже решила и все будет так, как она решила. Но она не сказала этого, сдержалась, потому что на самом деле была намного душевно старше, чем это казалось заместителю командира полка гвардии майору Велихову.
– Извините, - сказал он, в голосе его была все еще не прошедшая тревога.
– До свидания!
И он осторожно пожал протянутую ему Ниной руку.
– До свиданья, Миша, - сказал Лопатин.
– Если по свидимся на войне, а я съеду с этой квартиры, найдете меня через "Красную звезду".
Велихов, простившись, пошел дальше, вниз по улице Горького, к метро, а Нина хотела сразу войти в подъезд, но Лопатин, задержав се, продолжал смотреть вслед Велихову. "Хоть бы этот остался жив", - подумал он, подавляя в себе все не проходившую и не проходившую горечь от известия о смерти Левашова. Как ни приучай себя к мысли, что человек убит уже давным-давно, а все-таки он убит только сегодня, час назад, когда ты узнал об этом.
– Нагородил тут, думает, что напугал меня!
– воинственно сказала Нина про Велихова.
– Что промолчала - молодец! А что хотел напугать - глупо! Не тебя пугал, а сам испугался за тебя. Думаешь, не страшно, хлебнув всего, чего он хлебнул, представить себе, что вот такая девчонка, как ты, которая хоть чуточку ему нравится, может оказаться там же, где он?
Она смотрела на отца, и он по ее глазам видел, что она только сейчас поняла, какую тревогу у него вызывает задуманное ею для себя будущее. Хотя бы и далекое, но все равно!
– Не сердись на меня.
– Она дотронулась до его руки.
– Пожалуйста, не сердись. Я понимаю, как тебе не хочется, чтобы это было, но ведь и ты меня понимаешь?
– В том-то и беда, что я тебя понимаю, - вздохнул Лопатин.
– Пойдем собираться в дорогу: Гурский еще раз напомнил мне, что его мама ждет нас к обеду.
– Берта Борисовна!
– воскликнула Нина.
– Если бы ты знал, какими она меня котлетами накормила в первый день, когда я у них ночевала. Я еще никогда в жизни так вкусно не ела, честное слово!
– Значит, сегодня поешь так же вкусно второй раз в жизни, - сказал Лопатин.
– Почему ты сказал ему, что, может быть, съедешь отсюда?
–
– Из-за мамы?
– Даже сам не знаю, почему сказал. А впрочем, знаю. Хочется счастья. А квартира эта несчастливая для людей. И для нас тоже. Разве за исключением той недели, которую сегодня с тобой доживаем. С самого начала нашей жизни тут с твоей матерью все было далеко не так хорошо, как хотелось мне, а быть может, и ей. А для людей, что жили тут до нас, эта квартира была куда посчастливей. Даже нельзя, стыдно сравнивать! И хотя, когда мы сюда переехали, ты была еще девочкой, я знаю, ты помнишь разговоры об этом. Разве нет?
– Помню, - сказала Нина.
– А осенью сорок первого, когда я, перед отъездом в Мурманск, зашел сюда забрать валенки, сама судьба мне снова напомнила обо всем этом... Вышел из двери в темноте, а передо мной - младший лейтенант, лет восемнадцати, почти как ты сейчас, - спичку зажег и светит. Смотрит на меня, на медную дощечку на двери и спрашивает: "Теперь вы здесь живете?" Короче говоря, по дороге на фронт зашел взглянуть на пепелище сын тех людей, что жили в этой квартире до нас. Верней, до того, как она почти год простояла опечатанная.
– А они?
– А их, как я понял, уже не было на свете. Он ничего не сказал о них, но так я понял по его молчанию.
– Но разве ты перед кем-то виноват, что тебе тогда дали эту квартиру?
– Очевидно, нет. Очевидно, я лично перед кем-то другим в том, что именно мне дали потом эту квартиру, не виноват. Но с этой нашей медной дощечкой - которую он пришел и увидел на бывшей своей двери - у меня все равно было чувство вины перед ним. Было и осталось!
– Так что же теперь делать?
– Очевидно, теперь уже делать нечего...
– А почему ты мне раньше ничего не рассказал об этом лейтенанте?
– А потому, что ты не была взрослой. А сейчас стала. И эта встреча сидит во мне, как ржавый гвоздь. И хотя мне трудно думать, что ты можешь оказаться на фронте, я рад, что ты храбро смотришь в будущее. Но вдобавок к этому не надо представлять себе ни собственную, ни чужую жизнь проще, чем она есть и будет... А для этого тоже нужна храбрость. Всю жизнь. И что самое трудное - всякий раз заново.
Они стояли перед дверью своей квартиры, и Лопатин видел, как у его дочери подрагивают плечи, словно она оказалась вдруг в холодном и незнакомом ей месте, озябла, но боится оглянулся и посмотреть, почему ей стало холодно.
– Мне стало так не по себе, просто ужасно, - сказала она, поймав взгляд отца.
– Я очень люблю тебя и верю в тебя, - сказал Лопатин.
– Вот и все, чем пока могу тебя утешить. Ничего другого в запасе не имею.
Она стояла перед ним, расстроенная и примолкшая, но он не жалел об этом. Если у тебя вдруг возникает потребность выговориться перед семнадцатилетней девочкой, значит, что-то в ней самой разрешает тебе сделать это. И это и есть самое главное в ней, хотя она и чувствует себя сейчас несчастной и еле удерживается от слез.