Tanger
Шрифт:
Хрупко и тревожно пульсировала электрическая кровь в трансформаторе.
Днем желтые листья шли по лесу, ночами дождь вставал вокруг дома. Крыша протекала, и в коридоре капало с глухим картонным звуком, а на кухне звонко, будто кому-то в ладонь.
— О, Анварик, какая у тебя тяжелая виноградная гроздь, как я ее люблю! О, мой господин!
Как странно.
— Вот она, моя любимая сигара.
Как это странно все и удивительно.
Мы очнулись, когда увидели свет снега, он пошел с вечера, и шел всю ночь. Все пространство вокруг надвинулось, взгромоздилось. Ночью было
— Толик рассказывал, что шел сдавать бутылки из-под кефира, они звякали в сетке, и ему от этого было очень светло на душе и радостно… А потом он сел в тюрьму — избил депутата Верховного Совета в ресторане «Юбилейный». Отсидел, с какой-то бабой связался, работал в кочегарке.
Анвар рассматривает его пальцы.
Серафимыч любил, наверное, этого Толика? А потом и его брата Вову, а Саня Михайловна все гадает, почему ее сын с ними связался, шубу прогулял.
— И в марте вдруг выпало много снега. И мне все казалось, он стает. Я тогда уже как-то отходил, отдалялся от Толика. Мы сидели все на Садовой: Машка была, потом пришла Валя, была самоубийца Лида, и я тогда резко открыл дверь, я больше всех боялся шума, а там подслушивал гэбэшник, тот мужик, а потом мы снова немного выпили и пошли на набережную к морю… в четыре часа ночи. И вернулся я уже утром, в каком-то тумане. Светало, да и не было темно из-за снега, и уже собирался лечь, как пришла пьяная Дуська, мать Толика, вот такая коротышка.
— Толька умер!
— Как умер?!
— Угорел, на хуй! — сказала она, и швырнула мне под ноги Толькину шапку.
Я взял ее, она так пропахла дымом, и запах был горький-горький.
По той же дороге, где мы с Толиком собирали подснежники, несли его гроб на кладбище.
два
Снег привнес во все запах тревоги. Звук капель, далекий лай собак. Чувство страха, что все умирает, что рядом со мной и далеко вокруг все предельно реально в своей равнодушной жестокости и сексуальности.
Я стоял в прихожей и слушал, как он поет за дверью.
Край небоскребов и ра-а-аскошных вилл… ла-ла-ла… я есть просил, я умирал… за что вы бросили меня за что, ведь я ваш брат, я человек… ла-ла-ла… не признаете вы мое ра-адство, а я ваш брат, я человек… вы вечно молитесь сва-аим богам, и ваши боги все пра-ащают вам… — он пел громко, с чувством и счастливой болью.
Когда я открыл дверь, он сбился и смущенно замолчал.
— Вот, пожарил котлеты!
— А ты?
— Я уже полторы съел. Ничего, — он радостно тер ладошкой волосы. — Дедушка не отравился, как говорили в одной семье.
— Слушай, это удивительно, как у тебя получается так вкусно картошку жарить?!
— Не жалейте масла, как говорят в одной семье.
— Но она же просто сладкая и какой-то необъяснимый вкус.
—
— Я сегодня уезжаю.
— Куда? Зачем?!
— На Петровско-Разумовскую надо съездить, зимние ботинки забрать.
— Может, не поедешь… я смотрел твой гороскоп — у тебя сегодня опасный день. Даже обведен красным кружком.
— Надо, сегодня выходной, все дома.
— Ну да, ну да, как говорил учитель Санько… Я сегодня видел сон, Канаева стояла вместе с Вовкой, это не к добру.
— Если приснился плохой сон, нужно посмотреть в окно, и он не сбудется.
Он задумчиво смотрел в окно.
— Этот снег, эти вечные проклятые снега! Эта вечная российская безнадега. Как я мог попасться на крючок, и вот остаться вот так вот?
— А как в Ялте Новый год проходит?
— Пошло, как.
— Не хочешь говорить, не надо.
— Как? На площади, под бронзовым мудаком Лениным стоит елка… и дождь идет.
Я ел котлеты, а он хлеб с горчицей.
— Люблю черный хлеб, — сказал он, сморщился и едва не заплакал. — О-о-ох, крепкая… Но вкусная какая!
Встал, чтобы снять турку с огня, и вытирал слезы.
— Будешь кофе?
— Нет.
— Смотри, какой кофе, с радужной пенкой.
— Нет. Кофе — это жареный песок.
— Опять нет солнца! Которую неделю нет солнца! — злился он.
Я тихо собирался в прихожей. Он, склонившись набок, сидел на стуле и смотрел в окно, глаза его блестели.
— Пока, — сказал я.
Он промолчал.
— Не грусти. Надо съездить.
Он молчал. Его сгорбленная спина казалась очень маленькой. Очень маленькими казались поджатые ноги.
— Иди, иди, чего ты? — вздрогнул он. — Я же тебя не держу.
— Ну и пойду. А чего ты, как будто умираешь?
— Я не умираю. Возьми мою шапку, она теплая!
— Ты что, она мне маленькая.
— Да, маленькая, блин.
— Но я же вижу, что ты сидишь с таким видом недовольным, как будто обвиняешь меня!
— Я не обвиняю тебя… хотя бы шарф мой возьми, он шерстяной. Настоящая, колючая шерсть.
— Зачем, видишь, как эта куртка застегивается.
— Ты придешь сегодня?
— Ну, конечно приду, мне же только ботинки забрать и назад.
— Деньги возьми… вот… вот жетончики на метро… вот, на.
— Ты все свои деньги мне, что ли, хочешь отдать?!
— У меня еще есть. Возвращайся скорее, Анварик-фонарик. Видишь, как здесь хорошо, какая пустынная красота!
На асфальте дорожки еще виднелись замерзшие слюнные следы улиток. Я уходил, а он смотрел мне вслед. Я махнул рукой, чтобы он закрывал дверь.
Над гостиницей «Киевская» большой билборд с одним только словом «МУЖИК». Что за мужик, какой мужик? Доехал до Петровско-Разумовской. Подумал, что вот и год уже прошел. Успел на автобус. Снова снег за окном и серый холод. Подошел мужчина и показал мне удостоверение контролера. Я притворился глухонемым, засопел носом, задергал руками. Он задумался, а потом кивнул головой и ушел. Хотелось с кем-нибудь заговорить, но я был глухонемым.
Встретила Нина Васильевна. За столом сидел хмурый Вова.