Те триста рассветов...
Шрифт:
Кранц прошелся вдоль стены камеры и вновь остановился передо мной:
– А между тем для вас есть прекрасный выход остаться в живых и работать на западную цивилизацию. Нам, новым людям Германии, нужны такие люди, как вы, Чечков. Вы молоды, смелы, умны, отлично знаете советскую систему. Это очень ценные качества.
Я молчал, пораженный такой наглой откровенностью эсэсовца.
– Итак, выбирайте: бесславная гибель или работа на нас, хорошее обеспечение, почет, перспектива. Другого не дано, поймите это, если вы не лишились рассудка. Хочу добавить: многие ваши в этой крепости
Конечно, тогда, в крепости Вюльцбург, я не мог представить себе и сотой доли того, что придется пережить после [164] войны только из-за того, что пришлось побывать в плену, того унижения недоверием, которое долгие годы не давало нам, бывшим военнопленным, жить как все. А если бы даже и представил, осели бы в моей душе зерна недоверия к Родине и предательства, которое предлагал Кранц?
Нет, конечно! Я советский офицер, летчик, им и останусь до конца дней. В таком примерно духе, но более крепкими словами, я ответил Кранцу.
– Ну что ж, подумайте, - сказал он, покидая камеру, - времени у вас день, не более. А потом… - Он энергично повел ладонью вокруг шеи.
Когда подполковник ушел, я поостыл немного и понял, что прав эсэсовец: жить мне от силы осталось до завтрашнего утра. За окном бесшумно сыпал мокрый снег. Белые хлопья падали на крыши башен, брусчатку площади. Настроение у меня было под стать погоде. Мысли о скорой расправе, безнадежность положения, одиночество, вдобавок ко всему непонятные тревожные звуки, которые раздавались ночью в крепости, довели меня до полного изнеможения.
Тусклый утренний рассвет я встретил в состоянии безразличия, апатии. Оно стало еще сильнее, когда охранники вытолкнули меня из камеры и повели через площадь в угол двора, к двери с зарешеченным окошком. Меня привели на второй этаж и втолкнули в большую, как зал, комнату. Вопреки ожиданию она оказалась жилой. Толпа лагерников стояла у двери и молча рассматривала меня. Так продолжалось довольно долго.
Но вот толпа расступилась, и вперед вышел невысокий прихрамывающий человек. На нем была довоенная форма советского генерала - три звезды в петлицах, ряды поблекших пуговиц на тужурке, галифе с красными лампасами. Генерал некоторое время рассматривал меня, затем протянул руку:
– Ну здравствуй, товарищ младший лейтенант. Я генерал-лейтенант Лукин Михаил Федорович, командующий 19-й армией.
Я растерянно молчал. Вслед за Лукиным вперед протиснулся человек на костылях:
– Генерал-лейтенант Музыченко…
И вдруг словно прорвало. Ко мне подходили комкоры, комбриги, полковники, генералы - десятки имен, высоких званий.
– Подполковник Агеев, командир полка пикирующих бомбардировщиков Пе-два. Сбит в сорок втором под Сещей. С тех пор здесь. Нашего брата, летчиков, в наличии девять, [165] будешь десятым. Три орла здесь давно, сбиты над Берлином в августе сорок первого. Самолеты ДБ-3ф помнишь?
Как не помнить! Ведь это были первые удары по фашистской столице.
Всем, кто подходил, я машинально представлялся:
– Младший лейтенант Чечков…
У самого же лихорадочно билась мысль: «Так вот что такое спецлагерь! Никогда не думал, что в плену у немцев
– Ты для нас, браток, не просто младший лейтенант.
– говорил мне через некоторое время генерал Лукин.
– Ты, Семен Чечков, для всех нас подарок судьбы! Ведь ты же оттуда, - он махнул рукой в сторону зарешеченного окна, - с воли, с Родины… В этот лагерь генералы, почитай, с конца сорок второго года не поступают. В других местах есть, но мало. А главная рота высшего комсостава здесь. А то, что вокруг нас враги, - пусть тебя не смущает. Думай, что в окружении.
Так легко и просто я вошел в состав «роты» советских военнопленных в лагере-крепости Вюльцбург. С этого дня я стал своего рода лектором. Не проходило дня, чтобы я долгими часами не рассказывал о наступлении Красной Армии, разгроме немецких войск, о том, какими стали советские фронты, кто ими командует, об оружии, танках, самолетах - словом, обо всем, что я знал и чему до встречи с этими людьми не придавал особого значения.
В блоке я подружился с подполковником Агеевым Иваном Георгиевичем. Он как бы возглавлял группу пленных авиаторов. Здесь у нас шли свои разговоры. Немало удивлялись мои новые товарищи рассказам об авиационной технике наших дней, о полном превосходстве советской авиации в небе войны. С горечью вспоминали сорок первый. Тяжело переносили вынужденное бездействие.
Агеев рассказал мне, как однажды в блоке произошло происшествие. Нагрянули немцы и увели всех, даже больных, на работу, оставив лишь генерала Лукина и дневального за дверью. Скоро в сопровождении двух немецких офицеров явилась группа странно выглядевших военных во главе с худым и мрачным человеком. Это был Власов, командующий «Русской освободительной армией».
Дневальный видел, как в конце беседы оба генерала вскочили и Лукин, побледневший, с дрожащими губами, вдруг плюнул в лицо Власову.
– Власов, командующий вшивым войском, - объяснял [166] позже Лукин, - предлагал к себе заместителем. Много чести!…
От Агеева я узнал, что в спецлагере Вюльцбург содержались не только пленные генералы. В отдельном блоке с лета 1941 года были капитаны и другой начальствующий состав интернированных советских судов, которые война застала в портах фашистской Германии.
Получилось так, что с этими моряками у меня произошла заочная встреча. Как-то на прогулке по лагерному двору Агеев вполголоса сказал:
– Сеня, за тобой наблюдают моряки, для них ты новый человек.
– Какие моряки? Где?
– спросил я, оглядываясь.
– Э, брат, этого ты не заметишь, а я вижу. Сядь на этот камень у стены и осторожно опусти руку вниз.
– Зачем?
– Это сигнал к обмену информацией. Но делай все очень осторожно, иначе сорвется.
Несколько дней подряд я регулярно присаживался на огромный, вросший в землю валун и незаметно опускал руку в расселину, но ничего там не находил. Наконец как-то вечером очередная попытка увенчалась успехом. Я держал в руках спичечный коробок. В нем лежала записка и две сигареты. «Новенький, - прочел я, - напиши текст нового Гимна. А также слова и ноты новых песен. Душа истосковалась, браток».