Теория литературы. Введение
Шрифт:
Этот довольно дерзкий теоретический оптимизм вскоре почти полностью рассеялся. Теория начала 70-х – марксистская, феминистская, структуралистская – была склонна к тотализации, стремясь поставить под вопрос форму политического существования в целом – во имя некой вожделенной альтернативы. Она была настойчива в своём стремлении и, таким образом, принадлежала, со всей своей интеллектуальной силой и дерзостью, мятежному политическому радикализму момента. Это была, говоря словами Луи Альтюссера, политическая борьба на уровне теории. И её амбициозность отразилась в том, что очень скоро на кону оказались не просто различные способы критического разбора литературы, но её определение как таковое – вместе с перекраиванием поля исследований. Кроме того, дети 60-х и 70-х получили в наследство так называемую массовую культуру, одну из тех вещей, к которым от них требовали относиться с подозрением при изучении Джейн Остин. А структурализм ясно продемонстрировал, что те же самые коды и правила действуют одинаково в «высокой» и «низкой» культуре, без всякого уважения к классической расстановке ценностей. Так почему же не воспользоваться преимуществами того факта, что, говоря методологически, никто точно не знает, где заканчивается «Кориолан» и начинается «Коронэйшн стрит» [160] , – и не начать работу в совершенно новом поле исследований («cultural studies» [161] ), результаты которой вознаградят направленное против элиты иконоборчество 68-го и окажутся как раз в одном русле с «научными» теоретическими поисками? Это была, в её академическом изводе, последняя версия традиционной авангардистской программы разрушения барьера между искусством и обществом, с необходимостью обращающаяся к тем, кто находил, что он совмещает приятный досуг с полезной учёбой, совсем как подмастерье повара, готовящий себе ужин [162] .
160
Британский телесериал, стартовавший в 1960 г. и продолжающийся до сих пор. – Прим. перев.
161
В отличие от традиционной культурологии, предметом cultural studies являются не только сами культурные объекты, но и технологии их производства и потребления. Cultural studies
162
Полезные работы о «cultural studies»: Turner G. British Cultural Studies: An Introduction. London, 1990 и A Critical and Cultural Theory Reader, Easthope A. and McGowan K. (eds). Buckingham, 1992. Другие работы по теме: Popular Culture and Social Relations, Bennett T. et al. (eds). Milton Keynes, 1986; Media, Culture and Society: A Critical Reader, Collins R. et al. (eds). London, 1986; Hebdige D. Hiding in the Light. London, 1988; High Theory/Low Culture, Mac-Cabe C. (ed.). Manchester, 1986); Williamson J. Consuming Passions. London, 1986; Chambers I. Popular Culture: The Metropolitan Experience. London, 1986; Shiach M. Discourses on Popular Culture. Cambridge, 1987; Fiske J. Understanding Popular Culture. London, 1993; Cultural Studies, Grossberg L. et al. (eds). New York, 1992; McGuigan J. Cultural Populism. London, 1992; Frow J. Cultural Studies and Cultural Value. Oxford, 1995.
То, что случилось дальше, нельзя назвать лишь поражением этой программы, которая, несомненно, собрала все сильные стороны института литературы, – это было поражение политических сил, изначально подкреплявших новое развитие литературной теории. Студенческое движение, решившее, что политические системы слишком сложно разрушить, было отброшено назад. Национально-освободительное движение в странах «третьего мира» стало ослабевать после Португальской революции [163] . Социал-демократия Запада, явно неспособная справиться с серьёзными проблемами капитализма во время жестокого кризиса, уступила откровенно правым политическим режимам, чья цель состояла не просто в том, чтобы бороться с левыми ценностями, но в том, чтобы стереть их из памяти. Под конец 70-х марксистская критика стремительно выходила из моды, в то время как мировая капиталистическая система, экономически припёртая к стенке после нефтяного кризиса начала 70-х, агрессивно противостояла революционной освободительной борьбе в странах «третьего мира» и начала серию жестоких атак на собственное рабочее движение и левые силы, на свободную мысль и просвещение в целом. Вдобавок, как будто всего этого было недостаточно, Всемогущий, видимо, недовольный культурной теорией, вмешался и поубивал одного за другим Ролана Барта, Мишеля Фуко, Луи Альтюссера и Жака Лакана.
163
«Революция гвоздик», свержение диктаторского режима в Португалии в 1974 г., вызвавшее распад португальской колониальной империи. – Прим. перев.
Тогда груз политической критики взял на себя феминизм, который быстро получил признание. Не случайно, что это был также расцвет постструктурализма. Хоть у постструктурализма имелось радикальное крыло, его политика в целом была несколько сдержанной и уклончивой, и поэтому больше соответствовала пострадикальной эпохе. Последняя сохранила разрушительную энергию более раннего периода, но соединила её со скептицизмом относительно точных истин и смыслов, хорошенько перемешав его с разочарованной либеральной чувствительностью. По сути, многие акценты, расставленные постструктуралистами: подозрение к семиотической закрытости и метафизическим основаниям, нелюбовь к точным определениям и программным заявлениям, неприязнь к представлению об историческом процессе, плюралистический отпор доктринам, – слились с либеральными умонастроениями. Постструктурализм во многих отношениях – более подрывное течение, чем либерализм, но, с другой стороны, он довольно ловко вписался в общество, где инакомыслие ещё возможно, но уже никто больше не верит в индивидуального или коллективного субъекта, бывшего когда-то агентом инакомыслия, или в систематическую теорию, которая могла бы руководить действиями такого субъекта [164] .
164
Показательное собрание постструктуралистских работ периода см. в: Post-Structuralism and the Question of History, Attridge D. et al. (eds). Cambridge, 1987. Наиболее мощная критика постструктурализма прозвучала в: Frank М. What is Neostructuralism? Minneapolis, 1984.
Феминистская теория, как и сейчас, была практически в верхней строке интеллектуальной повестки дня по причинам, которые лежат на поверхности [165] . Из такого рода теоретических течений она была глубже и теснее всего связана с политическими нуждами и опытом более половины из тех, кто в то время обучался литературе. Женщины могли теперь совершить единственное в своём роде вторжение в предмет, который всегда был их предметом – если не в теории, то на практике. Феминистская теория создала ценное связующее звено между наукой и обществом, а также между проблемами идентичности и теми политическими организациями, которые становились всё более и более редкими в эпоху возрастающего консерватизма. Она не только породила сильное интеллектуальное волнение, но и нашла место тому, что патриархальная высоколобая теория сурово исключала: удовольствию, опыту, телесной жизни, бессознательному, аффективному, автобиографическому и межличностному, вопросам субъективности и повседневных практик. Это была теория, нашедшая место для живой реальности, которую она одновременно принимала и которой бросала вызов: она могла опустить на землю такие очевидно абстрактные темы, как эссенциализм и конвенционализм, структура идентичности и природа политической власти. И она, помимо прочего, предлагала некую форму теоретического радикализма и политической ангажированности в период всё возраставшего скептицизма к более традиционным формам левой политики в обществах с весьма вялой памятью о социализме – и не в последнюю очередь в Северной Америке. По мере того как силы социалистов неуклонно истощались, политика пола начала одновременно обогащать и вытеснять их. В начале 70-х много говорили об отношениях между означающим, социализмом и полом; в начале 80-х – об отношениях между означающим и полом, и, когда 80-е сменялись 90-ми, большинство разговоров сдвинулось в сферу сексуального. Теория почти в одночасье повернулась от Ленина к Лакану, от Бенвениста к телу, и даже если это было спасительным проникновением политики в те сферы, которых она прежде не могла достичь, здесь частично сказалось и влияние того безвыходного положения, в котором оказались другие формы политической борьбы.
165
Любая выборка из широкого поля работ феминистской критики будет более или менее произвольной. Но, на мой взгляд, наиболее значительными произведениями периода являются: Armstrong N. Desire and Domestic Fiction. Oxford, 1987; Showalter E. The Female Malady. London, 1987 и Sexual Anarchy: Gender and Culture at the Fin de Si`ecle. New York, 1990; Gilbert S.M., Gubar S., No Man’s Land: Vol. 1, The War of the Words. New Haven, 1988. Vol. 2, Sexchanges. New Haven, 1989; Parker P., Literary Fat Ladies. London, 1987; Felski R.Beyond Feminist Aesthetics. Cambridge, Mass., 1989; Lauretis T. de. Alice Doesn’t: Feminism, Semiotics, Cinema. London, 1984; Feminist Aesthetics, Ecker G. (ed.). London, 1985; Jardine A. Gynesis. Ithaca, 1985; Kaplan C. Sea Changes: Culture and Feminism. London, 1986; Miller N. K. The Poetics of Gender. New York, 1986; Spencer J. The Rise of the Woman Novelist. Oxford, 1986. Полезные антологии: The Feminist Reader, Belsey C. and Moore J. (eds). Basingstoke and London, 1989; Eagleton M. Feminist Literary Theory: A Reader. Oxford, 1986 и Feminist Literary Criticism. London, 1991; Making a Difference, Greene G. and Kahn C. (eds). London, 1985; The New Feminist Criticism, Showalter E. (ed.). London, 1986; Feminist Criticism and Social Change, Newton J. and Rosenfelt D. (eds). London, 1988; Feminist Readings/Feminists Reading, Mills S. et al. (eds). New York, London, 1989; Gender and Theory, Kauffman L. (ed.). Oxford, 1989; Feminisms: An Anthology of Literary Theory and Criticism, Warhol R., Price Herndl D. (eds). New Brunswick, 1991; Feminist Criticism: Theory and Practice, Sellers S. (ed.). New York, London, 1991.
Впрочем, общий спад левой политики в конце 70-х и начале 80-х затронул и теорию феминизма. По мере того как женскому движению давали отпор традиционалистские, сосредоточенные на семейных ценностях, пуританские новые правые, оно претерпевало серию политических неудач, которые оставили отпечаток на самой теории. Расцвет феминистской теории пришёлся на 70-е, которые теперь уже на расстоянии нескольких десятилетий от нас. С тех пор её поле было расширено бесчисленными отдельными произведениями как в рамках общих тем, так и в рамках интересов конкретных авторов. Но осуществилось очень мало именно теоретических прорывов, способных сравниться с мыслью таких первопроходцев, как Эллен Моэрс, Кейт Миллетт, Элейн Шоуолтер, Сандра Гилберт и Сюзан Губар, Юлия Кристева, Люси Иригарэ, Элен Сиксу – с их пьянящей смесью семиотики, лингвистики, психоанализа, политической теории, социологии, эстетики и практической критики. Это не значит, что с тех пор не было создано впечатляющих теоретических работ – в том числе на плодородном поле феминизма и психоанализа [166] , – но, взятые в целом, поздние работы едва ли сравнятся с интеллектуальным брожением ранних годов: его оказалось трудно воспроизвести. Дискуссии 70-х годов о совместимости или противоположности феминизма и марксизма в основном стихли. К середине 80-хуже нельзя было предполагать, что представитель феминизма, особенно в Северной Америке, имеет гораздо больше знаний о социализме или симпатий к нему, чем, скажем, феноменолог. Даже в таких условиях феминистская критика в последние примерно десять лет упрочила своё положение в качестве, вероятно, самого популярного из новых подходов к литературе, используя более теории более ранних времён, чтобы пересмотреть сам литературный канон и вырваться за его пределы.
166
В частности, см.: Rose J. Sexuality in the Field of Vision. London, 1986; Between Feminism and Psychoanalysis, Brennan T. (ed.) London, 1989.
То же самое едва ли может быть сказано о марксистской критике, которая, после своего апогея в середине 70-х, впала в некое подобие депрессии [167] . В этом отношении симптоматично, что работы ведущего западного марксистского теоретика Фредрика Джеймисона, несмотря на то что он остаётся твёрдым марксистом, после 80-х всё более сдвигаются в сферу теории кино и постмодернизма [168] . Спад марксизма начался задолго до ключевых событий конца 80-х в Восточной Европе, когда неосталинизм, к облегчению всех демократических социалистов, был окончательно свергнут народными революциями, которые западный постмодернизм самодовольно не считал ни возможными более, ни желанными. Поскольку об этом свержении господствующие течения западного марксизма кричали в течение семидесяти лет, вряд ли причиной упадка марксистской критики на Западе стало резкое разочарование в «реальном социализме» на Востоке. Падение популярности марксистской критики начиная с 70-х годов было следствием процессов, происходивших в так называемо «первом мире», а не во «втором». Частично
167
См. ценную антологию Contemporary Marxist Literary Criticism, Mulhern F. (ed.). London, New York, 1992. Несмотря на свою относительную «немодность», марксистская критика в тот период продолжала развиваться в таких работах, как: Burger P. Theory of the Avant Garde. Manchester, 1984; Moretti F. The Way of the World. London, 1987; Frow J., Marxism and Literary History. Oxford, 1986; Williams R. Writing in Society. London, 1984 и The Politics of Modernism. London, 3.989; Jameson F. The Ideologies of Theory. 2 vols. London, 1988 и Late Marxism. London, 1990; Eagleton T. The Function of Criticism. London, 1984 и The Ideology of the Aesthetic. Oxford, 1991. Интересный сборник марксистской эстетической мысли: Marxism and the Interpretation of Culture, Nelson C., Grossberg L. (eds). London, 1988.
168
См., в частности: Jameson F. Postmodernism, or, the Cultural Logic of Late Capitalism. London, 1991 и Signatures of the Visible. London, 1992.
Итак, в течение 80-х Мишель Фуко быстро обогнал Карла Маркса в качестве главного политического теоретика, в то время как Фрейд, интерпретированный Жаком Лаканом, всё ещё удерживал свои позиции. Положение Жака Деррида и деконструкции казалось несколько более неоднозначным. Когда эта книга впервые была опубликована, указанное течение переживало пик своей популярности. Сегодня оно порядком вышло из моды, хотя то тут, то там всё ещё проявляется его сильное влияние. Ранние захватывающие и оригинальные работы Деррида («Голос и феномен», «О грамматологии», «Письмо и различие», «Диссеминация») сейчас, как и пионерские исследования ранних теоретиков феминизма, отделены от нас более чем четвертью века. Сам Деррида в 80-х и до-х продолжил писать остроумные произведения, но в них не было ничего, равного по замыслу и глубине ранним плодотворным текстам. Его письмо в целом стало менее программным и обзорным, более разнородным и эклектичным. Усилиями некоторых его англосаксонских последователей деконструкция была сведена к чисто текстуальной форме анализа, способствуя популярности литературного канона, который она предполагала ниспровергнуть через непрерывное блуждание по его содержанию и попутному занятию деконструкцией, – и поставляя, таким образом, новый изощрённый материал для «индустрии критики». Сам Деррида всегда настаивал на политической, исторической, институциональной природе своего метода, но тот, пересаживаемый из Парижа в Йель или Корнелл, оказался таким же неспособным переносить траспортировку, как изысканное французское вино, – и эта дерзко ниспровергавшая стереотипы форма мышления легко ассимилировалась формалистической парадигмой. Вообще, постструктурализм расцветал пышнее всего, смешиваясь с каким-либо другим, более широким, проектом: феминизмом, постколониальными исследованиями, психоанализом. К концу 80-х приверженцы деконструкции выглядели как вид, находящийся под угрозой исчезновения, и не в последнюю очередь в связи с драматизмом так называемого дела де Мана 1987 года, когда мастодонт американской деконструкции йельский критик Поль де Ман был разоблачён в размещении прогерманских и антисемитских статей в коллаборационистских бельгийских журналах во время Второй мировой войны [169] .
169
См.: Responses: On Paul de Man’s Wartime Journalism, Hamacher W. et al. (eds). Lincoln, Nebr., London, 1989.
Накал страстей, последовавший за этим скандалом, был тесно связан с самой судьбой деконструкции. Сложно не увидеть, что некоторые из самых отважных защитников де Мана того времени, включая самого Деррида, реагировали так бурно потому, что это казалось им не только борьбой за репутацию уважаемого коллеги, но и борьбой за последний шанс всей теории деконструкции. Дело де Мана, как будто движимое невидимой рукой истории, любопытно совпало с утратой этого последнего шанса и с тем, что даже при положительном отношении нельзя воспринять иначе, как панику припёртой к стенке теории. Так или иначе, деконструкцию обвиняли, помимо прочих грехов, в антиисторическом формализме; и на протяжении всех 80-х, в том числе Соединённых Штатах, в теории литературы накапливались изменения, снова толкнувшие её к одному из вариантов историзма. Впрочем, в изменившихся политических обстоятельствах не было места уже определённо дискредитированному историзму Маркса и Гегеля с его предполагаемой верой в великие единые нарративы, с его телеологическими надеждами, иерархией исторических обстоятельств, реалистической верой в детерминированность исторических событий, чётким различием между центральными и периферийными процессами истории. Вместе с так называемым «новым историзмом» в 80-х на сцену вышел стиль исторической критики, построенный на жёстком неприятии всех этих доктрин [170] . Это было историографическим соответствием эпохе постмодерна, где даже упоминания об исторической истине, о причинной обусловленности, моделях, целях и направлениях развития чем дальше, тем чаще оказывались под огнём.
170
Типичные работы в русле нового историзма: Greenblatt S. Renaissance Self-Fashioning from More to Shakespeare. Chicago, 1980 (рус. пер. фрагментов: Гринблатт С. Формирование «я» в эпоху Ренессанса: от Мора до Шекспира (главы из книги) // Новое литературное обозрение. № 35.1999. С. 34–78), Representing the English Renaissance. Berkeley, 1988 и Shakespearean Negotiations. Oxford, 1988. См. также: Goldberg J. James I and the Politics of Literature. Baltimore, 1983 и Voice Terminal Echo: Postmodernism and English Renaissance Texts. New York, London, 1986; The New Historicism, Veeser H. A. (ed). New York, London, 1989. Замечательная критика этого направления дана в: Norbrook D. Life and Death of Renaissance Man // Raritan. Vol. 8. No. 4. Spring. 1989.
Новый историзм, в значительной степени сфокусированный на периоде Ренессанса, соединил эпистемологический скептицизм в отношении точной исторической истины с заметной боязнью великих нарративов. История оказалась не сплетением причин и следствий, а полем случайной, непредвиденной игры сил, в котором причины и следствия создаются наблюдателем, а не принимаются как должное. Теперь это была путаница рассеянных нарративов, где ни один из которых не более значим, чем любой другой, а всё знание прошлого искажено интересами и желаниями настоящего. Больше не существовало строгого разделения между историческими магистралями и узкими тропинками, а также чёткого противопоставления факта вымыслу. Исторические события трактовались как «текстуальный» феномен, в то время как литературные произведения рассматривались как материальные события. История стала формой повествования, обусловленной личными предубеждениями и пристрастиями повествователя, и, таким образом, разновидностью риторической беллетристики. Нет единственной установленной истины для конкретного повествования или события, есть лишь конфликт интерпретаций, чьи результаты в конечном итоге предопределяются властью, а не истиной.
Такое употребление термина «власть» напоминает о работах Мишеля Фуко. Действительно, во многом новый историзм был приложением фукольдианских тем к (по большей части) анализу культурной истории Ренессанса. Это выглядело довольно странно: если поле повествования и в самом деле открыто, как настаивает новый историзм, почему же тогда раскрываемые нарративы в основном столь предсказуемы? Допускается обсуждение сексуальности, но не общественных классов; этнической принадлежности, но не труда и материального воспроизводства; политическая власть обсуждается свободно, а экономика – недостаточно; то же с культурой и религией, соответственно. Не будет сильным преувеличением заявить, что новый историзм был готов исследовать любую тему в плюралистическом духе при условии, что она уже поднята где-то в работах Мишеля Фуко или имеет до известной степени прямое отношение к тяжёлому положению современной американской культуры. В конце концов, он меньше озабочен государством Елизаветы I или двором Якова I, чем судьбой бывших радикалов в нынешней Калифорнии. Патриарх школы Стивен Гринблатт перешёл от влияния Реймонда Уильямса, чьим учеником когда-то был, к идеям Мишеля Фуко, и это, помимо прочего, было движением от политических надежд к политическому пессимизму, которое хорошо отразило изменение настроений 1980-х, в том числе и в рейгановских Соединённых Штатах. Итак, новый историзм, безусловно, судил о прошлом в свете настоящего, но совсем не обязательно теми способами, которые делают ему честь, теми, которые подходили бы для самокритики или для исторических размышлений о самом себе. Прописная истина: последнее, что историзмы готовы представить на суд истории – их собственное историческое положение. Как многие другие постмодернистские формы мысли, новый историзм имплицитно предлагал в качестве универсального императива – например, в виде общего правила не делать обобщений – то, что, как легко увидеть с некоторого расстояния, исторически характерно лишь для отдельной фракции западных левых интеллектуалов. Возможно, в Калифорнии легче, чем в некоторых менее привилегированных местах, почувствовать, что история случайна, бессистемна и не имеет направления, – как Вирджинии Вулф было легче, чем её слугам, почувствовать, что жизнь обрывочна и расплывчата. Новый историзм выдвинул свою критику с редкой дерзостью и блеском, бросив вызов многим шибболетам [171] в исторической науке; но его отказ от макроисторических схем тревожно близок к банальному консерватизму, у которого есть свои политические причины пренебрегать такими понятиями, как исторические структуры и долгосрочные тенденции.
171
Устойчивое выражение, взятое из Библии, согласно которой его использовал один из судей израильских, с тем чтобы после битвы вычислять и добивать врагов, которые были неспособны из-за разности фонетического строя диалектов произнести твёрдое «ш» и своим «с» выдавали себя. Обычно используется в значении «характерная и трудно скрываемая черта, выдающая принадлежность к определённой общности». Здесь, видимо, имеются в виду убеждения историков, указывающие на их идеологическую принадлежность. – Прим. перев.