Тихая ночь
Шрифт:
— Да, для нас это всегда было непросто. Среди наших друзей было немало евреев. Моя лучшая школьная подруга была еврейкой. Но они с мужем эмигрировали в 1935-м — как и почти все евреи, которых мы знали. Видимо, они принадлежали к числу людей, которые могли себе это позволить. Хрустальная ночь[112] шокировала нас. Это было ужасно. Мы никогда не желали евреям зла. Но к тому времени мы уже ничего не могли сделать. Скажи мы что-нибудь против, нас бы самих избили. Тогда уже было слишком поздно.
Повисла тишина. Мими ощутила необходимость двигаться. Комната начинала давить
— Разве это не было неизбежным? Когда отвергают все законы, все ограничения и отдают власть одному человеку, а полиция и армия готовы исполнить любой его приказ, разве это не прямая дорога к лагерям и всему, что произошло?
Родители несколько секунд молчали. Потом заговорила мать:
— Да. Да, возможно. Но как мы могли знать это тогда? Такое не предугадаешь.
— То есть если ты дашь ребенку заряженный пистолет, то не будешь отвечать, если он кого-то застрелит?
— Это не будет тяжким преступлением.
— Да, папа, но все равно это будет убийством.
— Твоя аналогия некорректна. Он был гением. Он искоренил безработицу. Очистил улицы от коммунистов. Вернул нам Рейнскую область — провел Anschluss: ты знаешь, как это было чудесно, даже если по молодости лет не запомнила, от чего он нас избавил. Мы дали ему власть, чтобы он изменил нашу жизнь, и он сделал это — да так, что нам не грезилось даже в самых смелых мечтах. Он дал нам надежду. Лицо. Гордость. И победу — здесь нет ничего дурного. Он вернул нам то, что мы потеряли в прошлой войне; наше законное место.
— Значит, сейчас мы на своем законном месте?
— Разумеется, нет.
— Но, папа, разве ты не видишь, что все эти победы, агрессивные победы почти над каждой страной Европы, привели к… крушению? Неужели вы не понимаете? Мама, а ты?
В отличие от отца, который закрывался от нее непробиваемым панцирем самооправдания, броня матери слабела и трескалась — хотя и от жалости к себе.
— Крушение? Да, это крушение. Наша дочь права, дорогой. Это хуже. Катастрофа. В предыдущей войне у нас, по крайней мере, было перемирие; нас не захватывали и не бомбили. А теперь все пропало — даже наш сын. Нас оккупировали и оставили без еды и власти. Ничего не осталось. Мими права.
Хотя она до сих пор держала платок, ее глаза были сухими и смотрели на стоявшую у окна дочь.
Мими почувствовала, как в груди снова разгорается праведный гнев.
— А как же миллионы убитых и покалеченных: осиротевшие дети, которые видели такое, чего вообще нельзя видеть человеку? Разбитые жизни, за которые нам — да, нам, — держать ответ? Неужели вы не чувствуете стыда? Не думаете, что когда предстанете перед Всевышним, он может взыскать с вас за все это? И нечего кивать на СС. Мы тоже причастны.
Родители молчали. На Мими навалился груз усталости и грусти. Возможно, дело в возрасте. Может быть, с годами теряют
— Где твоя подруга? — спросила мать.
— Еще спит. Она очень слаба. Не думаю, что в ближайшие две недели она оправится.
— Так сколько она у нас пробудет?
— Мы уедем, когда она наберется сил.
— Если Эрик в плену, он, вероятно, скоро вернется домой — и ты должна встретить его дома.
Мими устало покачала головой.
— В Бреслау? И куда, по-твоему, я вернусь, мама? Теперь в Силезии почти не осталось немцев. Если Эрик жив, он, скорее всего, в каком-нибудь лагере в Сибири. Там мне нечего делать.
— И куда же ты пойдешь?
Мими вздохнула.
— Не знаю. У меня… Нет. Мне нужно это обдумать.
— Как хочешь.
— Но чем мы будем кормить… твою подругу?
Мими почти забыла, что отец находится в комнате.
— У тебя есть еда, папа.
— Если мы будем бережливы, нам ее хватит, но…
— …нельзя, чтобы твоя дочь и подруга, которая спасла ей жизнь, съели слишком много?
Четкие линии комнаты размылись, как будто на них смотрели сквозь прозрачный пузырь. Дождь забарабанил по оконной раме. Мими повернулась к отцу. Она ожидала увидеть уязвленную гордость, прикрытую железным самоконтролем. Вместо этого мышцы его лица расслабились, и по щеке покатилась слеза.
— Прости меня. Как я мог такое сказать? Милая, прошу тебя, пожалуйста, прости.
Мими подошла к отцу. Они положили друг другу руки на плечи и оперлись друг о друга, едва касаясь головами, ухо к уху. Мими почувствовала на руке слезу. Отец никогда не обнаруживал при ней сильных эмоций. Но близость требует времени и практики: условности держали их на расстоянии.
Они неуклюже разошлись, и отец вытер глаза.
— Я настаиваю, чтобы ты и Ева жили у нас столько, сколько захотите. Продукты найдем. У меня есть сигареты — нет, милая, я не начал курить, — которые можно обменять на еду. И близится лето, а значит, созреют овощи. У нас есть дом, а многие даже этим не могут похвастать. Так-то.
Теперь уже совершенно спокойный, отец бросил взгляд на карманные часы. Мими знала этот жест. Она не сомневалась, что отец использует его со своими клиентами, давая понять, что их время истекло и ему надо переходить к другим делам. Эмоции забыты, неприятные вопросы отложены до лучших времен. Будь в доме газета, он принялся бы читать ее с увлечением и сосредоточенностью человека, который любит порядок в мыслях и не терпит, чтобы его отвлекали. Отчасти Мими завидовала этому защитному механизму, позволявшему отцу взглянуть на собственную роль во вселенском зле, а уже через десять минут закрыться от последствий мощной броней. От этого Мими еще больнее ощущала собственную незащищенность. Нога ныла. Больше некуда было идти.