Тихая ночь
Шрифт:
Когда он пришел, то не стал садиться, а прислонился к дереву и, теребя в пальцах сигарету, которую забыл поджечь, задумчиво посмотрел на дочь.
— Твоя бабушка… Я напишу твоей бабушке. Она поможет.
— Но, папа…
— Я знаю, что ты думаешь. Чем может помочь прикованная к постели пожилая леди? И весьма набожная пожилая леди.
В спальне бабушки ежедневно справляли мессу, и Мари-Луиз ни разу не разговаривала с ней, не слыша перестука четок на заднем плане. Мантилью бабушка носила чаще, чем шляпу.
— Ты достаточно взрослая, чтобы узнать кое-что, о чем твоя мать узнала всего несколько лет назад, когда ухаживала за бабушкой во время ее болезни. Ты, наверное, не догадывалась, что они с твоим дедом не были счастливы вместе:
Дочь изумленно взирала на него. Он криво усмехнулся.
— Это… немного неожиданно, согласен. Но такова жизнь.
— Что ты предлагаешь, папа?
— Я предлагаю тебе поехать к бабушке в Онфлер и пожить у нее, пока не родится ребенок. Здесь тебе явно нельзя оставаться. Никто, ни один человек — и уж точно не твоя бабушка — не должен знать, что отец ребенка бош. Мы придумаем какую-нибудь историю — ты не первая и не последняя, с кем такое случается во время войны. Когда ребенок появится на свет, мы сможем устроить, чтобы о нем кто-нибудь позаботился — если дадим за ним приданое, так сказать. Наверняка найдется какая-нибудь крестьянская семья, которая с удовольствием его примет. Потом, полностью оправившись от своей «болезни», ты сможешь вернуться в Монтрёй, и никто — ни Жером, ни кто-либо другой, — ничего не узнает.
Слушая его, Мари-Луиз поглаживала тыльную сторону ладони и рассматривала замшелые корни дерева у себя под ногами.
— Спасибо, папа.
Тут их прервала шумная суета Бернадетт. Они наблюдали, как служанка накрывает маленький столик между ними и раскладывает рядом с кувшином воды ветчину и хлеб. Связи Мишеля Анси по-прежнему защищали их от дефицита продуктов, от которого теперь страдала вся Франция.
Когда они сели обедать, Мари-Луиз впервые за несколько недель принялась спокойно размышлять. Она понимала, что отец предложил единственный разумный план — логически правильный и практичный. Что еще ей оставалось делать? Но глубоко внутри она не могла обрубить концы, не могла отказаться от существа, которое было частью ее самой и чудесного человека, который ушел из жизни. Отец никогда не поймет этого — и уж точно не сейчас, — поэтому Мари-Луиз молча доела обед, не возвращаясь больше к этому вопросу.
Через три недели Мари-Луиз села на поезд до Онфлера. Передвижения по оккупированной зоне были строго ограничены, а чтобы выхлопотать разрешение на поездку к порту, потребовались документы, которые даже мэру Монтрёя оказалось непросто достать. Директор школы, учителя и многочисленные друзья слали письма, интересуясь здоровьем Мари-Луиз. Это и болтовня Бернадетт постепенно развеяли ее страхи. Мари-Луиз поняла, что во всем городе никто, кроме Жислен, понятия не имеет о том, что произошло на самом деле. Каких бы подвохов она ни ждала от будущего, настоящее надежно держал в руках ее немногословный отец.
Мари-Луиз шла на вокзал пешком, опираясь на его руку, а он нес ее чемодан. Хотя ее болезнь была вызвана душевными муками, тело тоже страдало: похудевшая и слабая, Мари-Луиз просила отца подождать, пока она присядет и отдохнет; и так полдюжины раз, пока они спускались с холма, на котором стоял их дом. Те, кто встречался им на пути, останавливались, снимали шляпы и желали Мари-Луиз выздоровления,
Вокзал превратился в сортировочную станцию, заполненную не только людьми, но и домашней птицей и скотом. Нехватка топлива означала, что каждый вагон представлял собой кудахчущий, пищащий и визжащий зверинец, а с багажных полок сыпались перья и клоки шерсти, а иногда падало кое-что похуже. Нестиранная одежда и немытые тела означали, что такое путешествие не для брезгливых.
Отец нашел для Мари-Луиз уголок у окна и потребовал у заскорузлой женщины, изо рта которой торчал единственный черный зуб, убрать корзину с гусем с лавки и поставить ее на пол. Он спокойно поцеловал дочь на прощание, но, прежде чем отец скрылся из виду, Мари-Луиз заметила, как он достал из кармана платок, поднес его к глазам и тут же вернул на место.
Путешествие по Нормандии затянулось почти на день. Поезд останавливался на каждом полустанке, и высадка с посадкой занимали до получаса. Дощатая скамья казалась ужасно неудобной, и к тому времени, как тарахтящий локомотив врезался в устье Сены и остановился в Онфлере, Мари-Луиз испробовала все возможные способы на ней усидеть.
Она буквально валилась с ног от усталости, когда экономка бабушки встретила ее на платформе и провела к рессорной двуколке, запряженной пони. На коляске они преодолели последние километры до дома, построенного на отдельном участке на окраине города. Добросердечная женщина говорила, не переставая, но из-за головокружения, которое накатывало на Мари-Луиз, та воспринимала лишь половину ее слов. Ей сделалось дурно, и когда они подъехали к дому, ее буквально вынесли из двуколки и, прежде чем отвести к бабушке, уложили в постель.
Мари-Луиз проснулась на следующий день, когда стрелки часов приближались к двенадцати. Даже умывшись холодной водой и вдохнув из открытого окна свежий морской воздух ранней осени, она все еще чувствовала себя вялой после сна. Сладкое печенье «Мадлен», оставленное на подносе у ее кровати, вернуло Мари-Луиз силы, но, подходя к двери бабушкиной спальни, она все еще была сама не своя.
Изабелла Герлен была не такой уж старой — ей не исполнилось еще и шестидесяти пяти, — но болезни оставили на ней свой след, а почти четверть века уединенной жизни взрастили в ней эксцентричность. Мишель Анси утверждал, что даже до того, как Изабелла погрязла в череде болезней и выздоровлений, ее нельзя было назвать обычной женщиной. Подобно большинству людей, не стесненных в средствах — родители Изабеллы умерли молодыми, оставив ей, по провинциальным меркам, целое состояние, — она могла доводить хобби до одержимости, и для нее таким увлечением стали попугаи. Когда Мари-Луиз постучала, за дверью раздались пронзительные крики и писк, которые бы до смерти напугали непосвященного. Вооруженная опытом, она приоткрыла дверь и почувствовала, как воздух заволновался от ударов крыльев: птицы, привычным насестом которых была дверная рама, всполошились и в панике метались у нее над головой. В нос ударил птичий запах, и, ловко проскользнув в комнату, Мари-Луиз закрыла за собой дверь, чтобы не разозлить пожилую леди, выпустив кого-нибудь из ее любимцев в коридор.
Бабушка сидела прямо, одетая в бессменный наряд — кружевную ночную сорочку belle 'epoque[115] и черную шелковую шаль. Ее волосы, по цвету и текстуре напоминавшие солому, были высоко подобраны в стиле faubourg[116], популярном перед Великой войной, напудрены и заколоты гребнями. На манер знатных дам с картин Веласкеса, Изабелла носила мантилью, необходимую для мессы, которую справлял многострадальный священник, мирившийся с криком и клекотом дюжин попугаев и получавший за это более чем щедрое вознаграждение. Его сутану каждую неделю приходилось чистить от испражнений, представлявших собой своеобразный крест, который он вынужден был нести.