«То было давно… там… в России…»
Шрифт:
За большим чайным столом на террасе дома было много народу. Семья Мамонтова, приехавшие родственники и гости. М. Ф. Якунчикова, С. Ф. Тучкова, Павел Тучков, Ольга Олив, А. Кривошеин, много молодежи. Мы были молоды и веселы.
Илья Ефимович, сидя за столом, рисовал в большой альбом карандашом позирующую ему Елизавету Григорьевну Мамонтову. Врубель куда-то ушел. Куда делся Михаил Александрович?! Он, должно быть, у мосье Таньона. Таньон — француз, был ранее гувернером у Мамонтова, а потом гостил у Саввы Ивановича. Это был большого роста старик, с густыми светлыми волосами. Всегда добрый, одинаковый, он был другом дома и
Где же Врубель? Я поднялся по лестнице, вошел в комнату Таньона и увидел Врубеля и Таньона за работой: с засученными рукавами тупым ножом Таньон открывал устрицы, а Врубель бережно и аккуратно укладывал их на блюдо. Стол с белоснежной скатертью, тарелки, вина, Шабли во льду. За столом сидел Павел Тучков, разрезал лимоны, пил вино.
Но что же это? Это не устрицы! Это из реки наши раковины, слизняки.
— Неужели вы будете это есть?! — спросил я.
Они не обратили на мой вопрос и на меня никакого внимания. Они оба так серьезно, деловито сели за стол, положили на колени салфетки, налили вина, выжали лимоны в раковины, посыпая перцем, глотали этих улиток, запивая Шабли.
«Что ж это такое? — подумал я. — Это ж невозможно!»
— Русский муль [292] , больше перец — хорош, — сказал Таньон, посмотрев на меня.
— Ты этого никогда не поймешь, — обратился ко мне Врубель. — Нет в вас этого. Вы все там — Репин, Серов и ты — просто каша. Да, нет утонченности.
— Верно, — говорит Тучков, грозя мне пальцем и выпивая вино. — Не понимаешь. Не дано, не дано, откуда взять?! Наполеон, понимаешь, Наполеон, а пред ним пленный, раненый, понимаешь, генерал… в крови. «Я ранен, — сказал мой дед, — трудно стоять. — Вы, кажется, француз?» — спросил он. Наполеон Бонапарт тотчас же поставил ему кресло. Понимаешь, а? Нет, не понимаешь!..
292
муль (от фр. moule) — съедобная ракушка.
— А ты понимаешь, что ты ешь?
— Ну что? Что такое? — мули, вот он, спроси, — показал он на Таньона.
— Подохнете вы все, черти, отравитесь! — говорю я.
— Мой Костья, «канифоль меня сгубиля, но в могилю не звеля…», — сказал Таньон, обращаясь ко мне.
«Замечательные люди», — подумал я и ушел. Спускаясь по лестнице, я услышал голос Саввы Ивановича: «Где вы пропали, где Михаил Александрович?» Посмотрев в веселые глаза Мамонтова, я рассмеялся.
— Миша и Таньон там. Устрицы.
— Милый Таньон, он ест эти раковины и видит себя в дивном своем Париже. Я попробовал. Невозможно — пахнет болотом.
— Это, вероятно, отлично, как знать, акриды!.. — сказал И. Е. Репин.
— А вы тоже их ели? — спросил я.
— Нет, я так думаю…
— Да, думаешь? Нет, ты поди-ка и проглоти, попробуй, — смеясь, посоветовал С. И.
— Но почему же, я думаю, это превосходно! — и он пошел к Таньону…
Ночью у крыльца дома С. И. говорит мне: «Это эскарго!..» [293] Как сейчас вижу лицо его и белую
293
эскарго (от фр. escargot) — здесь и далее: улитка и блюдо из улиток.
— А Врубель особенный человек. Ведь он очень образован. Я показал ему рисунок Репина, который он нарисовал с Елизаветы Григорьевны. Он сказал, что он не понимает, а Репину сказал, что он не умеет рисовать. Недурно? Не правда ли? — смеясь, добавил С. И. — Посмотрите, с Таньоном они друзья, оба гувернеры (Врубель, когда я с ним познакомился в Полтавской губернии, был гувернер детей). Они говорят, вы думаете, о чем? О модах, перчатках, духах, о скачках. Странно это. Едят эти русские мули, и ничего. Врубель аристократ, он не понимает Репина, совершенно. А Репин его. Врубель — романтик и поэт, крылья другие, полет иной, летает там… Репин — сила, земля, не поймет никогда он этого серафима.
В Москве, в мастерской моей, проснувшись утром, видел, как Врубель брился и потом элегантно повязывал галстук перед зеркалом.
— Миша, а тебе не нравится Репин? — спросил я.
— Репин? Что ты!? Репин вплел в русское искусство цветок лучшей правды, но я люблю другое.
Умерли друзья мои: Павел Тучков, Серов, Савва Иванович Мамонтов, Врубель, Таньон… Там, в моей стране, могилы их. И умер Репин… Прекрасный артист, художник, живописец, чистый сердцем и мыслью, добрый, оставив дары Духа Свята: любовь к человеку.
Да будет тебе забвенна наша тайна земная ссор и непониманья и горе ненужных злоб человеческих…
Верни-ретушэ Лефран
Однажды летом я гостил у своего приятеля Комаровского в Московской губернии, близ Рузы. Местность была прекрасная. Большой зеленый луг, покрытый полевыми цветами, спускался от старого деревянного дома к реке. Сзади дома — заросший сад, старый, с огромными липами и серебристыми тополями. Он был полон волшебным пением птиц. Да, то был рай. За горою выглядывала деревянная церковь и дом священника, отца Василия. Приход бедный. Отец Василий вдовый; его дочь, Наташа, вязала кружева.
— Кому передать приход — не берут дочь, приход беден, — говорил мне отец Василий, которого за его скромность и невзрачность в округе прозвали «попиком».
— Вот теперь приехал один, такой гордый, гостит у меня. Семинарию окончил. «Сколько за дочерью дашь, — спрашивает, — деньгами?» А что у меня? Не нравится ему приход. Пахать надо. Ну что, жалко Наташу.
На реке не колыхнет. Зеленые стрекозы летают над водой. Садятся на поплавки, на которые смотрим мы с берега речки. От травы и цветов пахнет медом. Светел летний день.
— У тебя, гляди-ка, повело, — говорит мне отец Василий.
Я вытаскиваю ерша.
— Батя, а ведь грех рыбу ловить. Она тоже жить хочет. Подумай, какой низкий обман, — говорю я отцу Василию.
— Верно говоришь. Одно — что она на нас не похожа. А вот убоину я не ем. Тяжко убивают их. Живут с нами. И видят, и знают, как мы их детенышей едим. И, гляди, прощают и любят нас. И что это — не пойму я. Яйцо ем, а куру — нет. Жалко. Цыплят кормишь, а потом есть. Как-то не того. Жалко.
— Грех? — спрашиваю я.