Том 2. Брат океана. Живая вода
Шрифт:
— Воды много… — и Аннычах порхнула к ручью умываться, потом в свою комнатку переплести косы и сменить платье.
— Оденься как следует! — приказала мать, но, не доверяя вкусу дочери, пошла следом за нею.
На этот раз они договорились без спора. Аннычах надела белое полотняное платье городского фасона, вышитое по воротнику, рукавам и подолу цветами синих ирисов, которые так любил Конгаров, к височным косам привязала по серебряному полтиннику, к затылочным приплела ленты, унизанные по концам мелким серебром.
Пока она возилась с этой кропотливой срядой, явились
— Вот-вот, умеешь ведь, — шепнула она дочери, довольная ее видом и поведением, велела сесть рядом с Эпчелеем и тоже, первый раз в жизни, налила ей вина.
Эпчелей был в том военном, что принес из армии, на груди вместо ленточек висели ордена и медали.
Сначала выпили за благополучие хозяев, потом гостей. Пошел бойкий разговор. Народу собралось слишком много, и получилось несколько кружков, каждый с отдельным разговором.
— Сам по себе конь — только одна половина, другая — табунщик, — рассуждал Урсанах, помогая словам руками. — Ленив, труслив, ни то ни се табунщик, — руки вяло шевелят пальцами, — таков и конь. Храбёр, горяч, быстёр табунщик, — руки при каждом слове сжимаются в кулаки, — храбёр, горяч и конь. Покажи мне коня — я тебе скажу, не глядя, какой у него табунщик. Вот почему Урсанах бранит вас. Ты и не виноват — он все равно шумит-шумит… — старик завертел головой, замахал руками.
В этой инсценировке гнева табунщики увидели забавные стороны гнева настоящего и засмеялись. Посмеялся и Урсанах, а затем продолжал:
— Ты думаешь: «Кони сыты, урону нет — чего ему надо? Почему Урсанах шумит?» Характер, сердце переменить тебе надо. Конь чует сердце табунщика, ой как чует!
Вокруг Степана Прокофьевича говорили об огородничестве. Для пропаганды новой пищи и витаминов он привез с коннозаводского огорода корзину огурцов, зеленого луку, редиски, укропа, салата. К столу приготовила это Домна Борисовна, а угощал Степан Прокофьевич.
— Не глядите, что с виду трава. Внутри у нее — витаминчики, секрет здоровья, жизни, молодости, — приговаривал он, настойчиво добавляя в тарелки. И больше, аппетитней всех ел сам, и по любви к зелени и еще столько же для пропаганды.
Павел Мироныч кушал-кушал, слушал-слушал, потом отодвинул тарелку и сказал:
— А все-таки наилучший, по-моему, витаминчик ЦО.
— Какой, какой? — заинтересовались все.
— ЦО.
— Не слыхивали.
— Ну и народец: пьет, ест и даже имени не спросит. Винцо, пивцо, яйцо, сальцо и мас-ли-цо-о.
— Вот к чему подговаривается он, — зашумели вокруг. — Ловко подъехал. Ай да Павел Мироныч!
Тойза снова налила рюмки, а когда подняли их, сказала, кивая на Аннычах с Эпчелеем:
— За жениха и невесту! На любовь им, на счастье! — и выпила рюмку одним глотком.
Выпили и другие, кроме Конгарова и Олько Чудогашева. Конгаров вдруг сильно закашлялся и, поставив вино, отошел к окну, но кашель не унимался, и тогда он ушел во двор, потом дальше, в курганы. Олько же был так поражен, что забыл про вино совсем и пролил его, затем в начавшейся суматохе
Оставшиеся решили, что Конгарову стало плохо от вина, а Олько устыдился своей неловкости.
После обеда все, кроме Аннычах, опять выехали к табунам. Зной уже спал, и кони просились на траву. Прием и угон такой массы табунов, какая собралась к Белому озеру, — дело сложное, вроде движения поездов на узловой железнодорожной станции, чреватое всякими неожиданностями: ведь каждый конь — живая и часто своевольная душа.
Распоряжался движением Урсанах. Ему помогал Эпчелей. Он решил, что настало время привыкать к новой должности — смотрителя табунов, которую приготовила ему в своих мечтах Тойза, и теперь во всю мочь старался блеснуть перед директором, парторгом и зоотехником: заметив где-либо сумятицу, кидался туда по-ястребиному, кричал так, что стоявшие поблизости затыкали уши. Его Харат — темный конь — волчком кружился меж табунов. Аннычах, ранее бывшая во всем первой помощницей отцу, теперь уступила эту роль Эпчелею.
Табунщикам не нравилась такая перемена: если Аннычах со всеми держалась ровней, любила советоваться, скрашивать дело шуткой, улыбкой, то Эпчелей никому не доверял и всюду совался сам, всякий приказ, даже простой совет, звучал у него, как выговор.
Между ними и табунщиками сразу же начались столкновения. Олько Чудогашев вернулся от Каменной гривы с опозданием, и его косяк ушел вновь с табунщиком, которому полагалось отдыхать. Табунщик и не думал жаловаться — с Олько он всегда сочтется сам, — но Эпчелей решил все-таки сделать Чудогашеву выговор и встретил его криком:
— Где был?
— А тебе какое дело? — отозвался Олько.
— Пойди сюда.
— Надо — придешь сам.
— Тебе говорят — иди сюда!
— Ты не хозяин мне. Надо — лови! — и Олько поехал догонять косяк.
— Я рапорт писать буду.
— Сперва приказ получи, откуда ты взялся. Без приказа шумишь. Самозван! — крикнул Олько.
— Скоро я покажу тебе приказ! Долго помнить будешь! — погрозился Эпчелей, хватил коня плетью и помчался наводить порядки в другом месте.
«…Эпчелей и Аннычах. Он говорит ей: „Моя Кыс-Тас“, — раздумывал Конгаров, вспоминая свой приезд на Белое, медвежью шкуру, похвалы, расточаемые Эпчелею Тойзой, поездку к нему, его звериный зов: „Аннычах!“ — от которого стонали горы. Как же глуп и слеп я! Вот кому решила Тойза отдать свое сокровище. Бедняжка Аннычах. Напрасно ждет она счастья. Не будет его».
Заметив, что началось передвижение табунов, Конгаров вернулся в дом.
— Ну, вылечился? — спросила его Тойза. Он утвердительно кивнул. Тогда она принесла вино, закуску и сказала: — Выпей за счастье моей дочки!
Он задумчиво поглядел на вино, покачал с неопределенным значением головой и закурил, внимательно провожая взглядом зыбкие колечки синего дыма, медленно таявшие в неподвижном воздухе.
— Да брось ты ее, — ворчала Тойза. — Что за человек: пока не пососет трубку, ничего делать не может. Ты не маленький, и она — не матка.