Том 2. Машины и волки
Шрифт:
3. Отчислить однодневный заработок.
4. Ввиду несообразности донесения на самого себя – направить дело к доследованию, отослав копию в Угрозыск.
5. Ввиду незаконного поступка с быком, с лесников Стулова, Синицына и Шавелкина и объездчика Усачева удерживать ежемесячно 3-х-дневный заработок и направлять его в кассу племхоза.
6. Утвердить.
7. Оставить вопрос открытым [13] .
Первое письмо, которое написал Некульев с Медынских гор, было такое, – он не докончил его:
13
Товарищи, Кандин тогда говорил, что вопрос вступления в РКП – вопрос совести каждого, – Сарычев обиделся на него, – говорил: – «…а если вы думаете, что кадомский Васька Нефедов, председатель, доносчик, правду на меня наплел, – так он сам первый жулер, а которые фамилии были подписаны, – так они люди страииие, теперь уехали домой, на Ветлугу. –
«…у черта на куличках, где нет почты ближе как в шестнадцати верстах, а железной дороги – в ста, – в проклятом доме
«А к обеду в этот день вдруг стерлядку мне: – «это мы тебе в подарок!» – Послал я их к черту со стерлядями. Я для них: – барин и больше ничего, – я не пашу, мою белье с мылом, делаю непонятные им вещи, читаю, живу в барском доме, стало быть, – барин; заставлю я ходить их на четвереньках – пойдут, заставлю вылизать пол – вылижут, и сделают это на 50 % из-за рабственного страха, а на 50 – из-за того, что: – может, барину это и всерьез надо, ибо многое из того, что делаю я, что делаем мы, им кажется столь же нелепым, как и лизание полов, – сделают все что угодно, – но у меня выработалась привычка все время быть так, чтобы за спиной у меня никого не было, ибо я не знаю, не покажется ли в данную минуту Катяше или Кузе необходимым сунуть мне в спину нож: быть может, излишняя осторожность, ибо они на меня смотрят, как на дойную корову, и я слышал, как Катяша с завистью говорила, что меня «Бог послал» Маряше, ибо Маряша, ставя мне самовар и убирая мою комнату и контору, имеет полное право и возможность, одобренные Катяшей, систематически обворовывать меня!.. Да, так, а я – честный коммунист. Я не понимаю, как наши мужики понимают честь, ведь должна же она у них быть. Они живут, ничего, ничего не понимая, и вот Егор строит новую избу по всем знахарьим правилам, когда идет мировая революция!.. – Это весь народ, который я вижу вокруг себя, но кроме них есть еще невидимый – это те сотни, а может, и тысячи, которые вокруг меня растаскивают леса, с которыми я борюсь не на живот, а на смерть. У меня такое ощущение, что все вокруг меня воры, вор на воре сидит, не понимаю, как не воруют друг друга, – хоть, впрочем, забыл: – я же сам был украден немцами, и они держали меня спрятанным в темном чулане!.. – Дети у Маряши ходят голыми, потому что нечего надеть, и все они в жесточайшей чесотке, – сначала я стал было столоваться вместе с Кузей, но мне было тошнотворно от грязи и – было стыдно есть при детях, потому что они голодны, не едят даже вдоволь хлеба и картошки, – а мясо, там, масло, яиц – никогда не видят… А вот Мишка – пастух, который с коровами говорит на коровьем, не похожем на человеческий, языке, по-человечески говорит с трудом, – нашел в лесу землянку, уже развалившуюся, в овраге, в глуши, – землянка в гору вросла, – и в землянке полуистлевшая псалтырь; – спасался, должно быть, какой-то праведник: интересно знать, мыло он признавал поганым или святым?.. А знахарю – «Арендателю» – чижик предсказывает, когда он будет пить самогонку.
Некульев не дописал тогда этого письма. Он сел писать его вечером, вернувшись с горы, где раскладывал костер, и просидел за столом до поздней ночи. Писал в конторе, горели на столе две свечи, отекали стеарином, – лили на зеленое сукно стеарин ко многим другим стеариновым ночам на сукне, в этом доме, горьком, как табачный мед. И вдруг, Некульев почувствовал, что вся кожа его в мурашках, – первый раз осознал эти привычные мурашки, – поспешно ощупал револьвер, – вскочил из-за стола, схватил револьвер, чтобы стрелять, – и тогда в контору вошел Коньков, с револьвером в руке, весь в пыли, с лицом, землистым от пыли. Коньков сказал:
– Товарищ Антон! Илья Кандин – убит мужиками, на порубке. В Кадомы, в Вязовы, в Белоконь пришли разведочные военные отряды, установить нельзя, белые или красные. Мужики бунтуют!
Глава третья – о матери сырой-земле и о прекрасной любви
Расспросить мужиков о матери сырой-земле, – слушать человеку уставшему, – станут перед человеком страхи, черти и та земная тяга, та земная сыть, которой, если б нашел ее богатырь Микула, повернул бы он мир. Мужики – старики, старухи, – расскажут, что горы и овраги накопали огромные черти, такие, каких теперь уже нет, своими рогами – в то самое время, когда гнали их архангелы из рая. Мать сыра-земля, как любовь и пол, тайна, на которую разделила – она же мать сыра-земля – человека, мужчину и женщину, – манит смертельно, мужики целуют землю сыновне, носят в ладонках, приговаривают ей, заговаривают – любовь и ненависть, солнце и день. Матерью сырою-землей – как смертью и любовью – клянутся мужики. Мать сыру-землю – опахивают заговорами, и тогда, в ночи запрягается в соху вместо лошади голая вдова: все познавшая, а правят сохой две голые девки, у которых земля и мир впереди. Женщине быть – матерью сырой-землей. – А сама мать сыра-земля – поля, леса, болота, перелески, горы, дали, годы, ночи, дни, метели, грозы, повой – – Мать сыру-землю можно – иль проклинать, иль любить. – –
У Некульева был большой труд. Юго-восток отрывали донцы и уральцы, из Пензы к Казани шли чехи, Волгу сщемили, щемили. Волгу спасали Медыни. У Мокрых Балок, в Починках, у Островов, на Залогах – в десятках мест – грузились баржи с дровами, лесами, осмериками, двенашниками, тесами. И в ночи, и в дни приходили издыхающие пароходы, – ночами сыпали пароходы костры искр, – брали дрова, свою жизнь, чтобы шлепать по зарям и водам лопастями колес, пугая дали. Из Саратова, из Самары, из уездов, из степных городов приезжали отряды людей с пилами, тех, чья воля была победить и не умереть, рабочие, профессора, студенты, курсистки, учительницы, матери, врачи, молодые и старые, мужчины и женщины, – шли в леса, пилили леса, сбивали себе руки, колени, кровяные набивали мозоли, тупыми пилами боролись за жизнь, – жгли ночами костры и пели голодные песни, спали в лесах на траве, плакали и проклинали ночи и мир, – и все же приходили пароходы, хрипели дровяным дымом, профессора становились за кочегаров, профессорские пиджаки маслились, как рабочие блузы. – Некульев был тут, там, мчал туда, верхом на гнедой княжеской лошади, сзади Некульева на хромом меринке ковылял Кузя: все, что делалось, необходимо было – во что бы то ни стало, и Кузя помахивал часто наганом – –
…Была ночь. Некульев не дописал тогда письма, свечи запечатлевали новую стеаринную быль на зеленом конторском сукне. И тогда в комнату вошел Коньков с револьвером в руке, весь в пыли, с лицом, землистым от пыли, и Коньков сказал шепотом, как заговорщик: – «Товарищ Антон! Илья Кандин убит мужиками на порубке. В Кадомы, Вязовы, Белоконь пришли разведочные отряды, установить нельзя, белые или красные. Мужики бунтуют!» – – Тогда Конькова Некульев встретил в гусином страхе – с револьвером в руках, и он опустил револьвер, сел беспомощно на стол, чтобы помолчать минуту о смерти товарища. – Но тогда оба они крепко сжали ручки револьверов, тесно сдвинувшись друг к другу: за окном зашелестел десяток притаенных шагов, перезамкнулись затворы винтовок, и вмиг в дверях и в окнах возникли черные точки винтовочных дул, – и в комнату вошел матрос, покойно, деловито, револьвер у него не был вынут из кобуры.
– Товарищи, ни с места. Руки вверх, товарищи. – Документы!
– Вы коммунист, товарищ?
– Вы арестованы. Вы поедете с нами на пароход.
Земля сворачивала уже в осень, и ночь была черна, и волжские просторы повеяли сырою неприязнью. У лодки во мраке выли бабы, и прощались с ними, как прощаются новобранцы, Егорушка и Кузя. Пыхтели во мраке пароходы, но на пароходах не было огней. Сели, поплыли. Кузя подсел к Некульеву:
– Это что же, расстреливать нас везут? – Помолчал. – Я так полагаю, я все-таки босой, прыгну я в воду и уплыву…
Крикнул матрос:
– Не шептаться!
– А ты куды нас везешь, за то? – огрызнулся Кузя.
– Там узнаешь куда. Ткнулись о пароходный борт.
– Прими конец.
– Чаль!
Пароход гудел человеческими голосами. Некульев выбрался на палубу первым.
– Веди в рубку!
В рубке толпились вооруженные люди; у одних пояс, как у индейцев перьями, был завешен ручными гранатами, другие были просто подпоясаны пулеметными лентами, махорка валила с ног.
И выяснилось: –
Седьмой революционный крестьянский полк потерял начальника штаба, а он единственный на пароходе умел читать по-немецки, а военную карту заменяла карта из немецкого атласа; карта лежала в рубке на столе: – вверх ногами; Седьмой крестьянский полк шел бить казаков, чтобы прорваться к Астрахани, – и чем дальше шел по карте, тем получалось непонятней; Некульев карту положил как надо, – с ним спорили, не доверяя. – А потом всю ночь сидел Некульев со штабистами – матросами, уча их, как читать русские слова, написанные латинским шрифтом; матросы поняли легко, повесили на стенку лист, где латинский алфавит был переведен на русский. Рассвет пришел выцветшими стекляшками, Некульев был отпущен. Коньков сказал, что он останется на пароходе. Егорушка и Кузя спали у трубы, Некульев растолкал их – –
Толян и его команда
6. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Институт экстремальных проблем
Проза:
роман
рейтинг книги
