Том 2. Машины и волки
Шрифт:
В тюрьме было очень тепло, топили хорошо. Еврея Молласа посадили вместе с монахом (долго искали монаха «бородатый, рыжеватый, точно медведь в рясе, точно спросонья»; таких монахов нашли несколько, никак не могли установить, который из них тискался у подвала, и посадили первого попавшегося).
Следователь Башкин, он же некогда студент второго курса юридического факультета, в давние времена перешедший на второй курс по инерции, две недели сидел покойно, потом, вспомнив туманно, что в тюрьмах объявляют голодовки, как требование, плохо поняв, в чем тут дело (ибо рассуждал, что от голодовки выигрывает только тюрьма – меньше идет пищи), – все же объявил голодовку, не ел шесть дней, требовал, чтобы его признали невиновным и отпустили на свободу, к виновным же приплетал явно неподходящих, – но в тюрьме смотрели на дела так же, как и он; и решили: пусть ломает дурака, самому же скучно не есть, а государству доход, не ест – значит, кается!
Потом нескольких из них перерасстреляли, – тут же за тюрьмой, на церковном дворе тюремной церкви.
Годы: идут.
Город:
Москва, на Поварской.
Дата утеряна.
Старый дом*
На террасе в этом доме, на косяке у двери были многие карандашные пометки, с инициалами против каждой пометки и датою; каждый раз (раньше, когда дом не был еще разрушен), когда ремонтировался дом, всегда отдавались распоряжения не закрашивать эти даты, – и до сих пор еще хранятся пометки: «К. М. 12 апр. 61 г.», «К. М. 29 апр. 62 г.,» – каждые две буквы, хранящие за собою имя, с каждым годом шли вверх. Потом на двадцатипятилетие исчезали года и появлялись вновь в самом низу двери. Инициалы К. М. – Катюша Малинина, прабабка Катерина Ивановна, возросли высоко: высока была и стройна в молодости правительница дома Катерина Ивановна. И каждая первая в роде, так случалось, возникая через каждое двадцатипятилетие внизу двери: дорастала до Катерины Ивановны. И последние даты, «Н. К. 11 апр. 924 г.» – достигли зарубок шестьдесят второго года Катерины Ивановны, появившись у пола 7 мая (когда цвела уже, должно быть, сирень под террасой) тысяча девятьсот восьмого года. Н. К. – Нонна Калитина, последняя в роде, даты ее и зарубины возрастали в годы – 914, 917, 919, 920–924.
Катерина Ивановна, в девичестве Малинина, потом Коршунова («Коршунихой» она и померла), – чтобы роду потом перейти к Калитиным, – Катерина Ивановна померла: двадцать пятого октября старого стиля тысяча девятьсот семнадцатого года.
Этот дом, по плохой памяти того, чьи даты появились на рубеже восьмидесятых и девяностых годов, был приданым Катерины Ивановны. Жили тогда на Большой Московской (ныне Ленинская), где была торговля; только на лето приезжали сюда, как на дачу, на берег Волги, – совсем же переселились сюда, когда разорились и умер муж Катерины Ивановны, – и пометы на двери делали веснами, когда после зимы впервые выходили на террасу.
Терраса стояла на столбах, высотой сажени в две. Под террасой росли тополи, белые акации и сирень, и на десяток саженей – до забойки, до Волги – шли лесные склады, бревна, восьмерики, двенашники, тес, дрова, – этим жили Коршуновы-Калитины, – и за забойкой была Волга, просторная и вольная каждую весну и в песчаных мелях каждую осень. С террасы в Волгу можно было бросить камнем и выкинуть тоску. И от улицы отгораживали террасу каменные лабазы, в которых раньше хранились соляные – для всего города – запасы, а потом, когда появился керосин, хранился керосин, вначале называвшийся фотогеном, потом фото-вафтелем и только в самом конце керосином. Перед четырнадцатым годом, после разорения, в лабазе хранили рогожи и уголь, – придаток к лесной пристани, где торговали пятериками. И, если на дом взглянуть с улицы со взвоза, – потому что дома строятся по ватерпасу, – казалось, что дом стоит покачнувшись: слева земля подходила под окна, справа под рядом этих окон был этаж кладовых и квартиры для сторожей, а лабазы были уже трехэтажные. К двадцать третьему году обвалился лабаз, и было похоже, что дом прыгал в Волгу и разбил себе рожу – охренный дом – до крови красных кирпичей, да так и замер в своем скачке на дыбах, сдвинувшись, вжавшись в землю для прыжка. Но дом был каменен, громоздок, глух, приданое Катерины Ивановны.
Первое, что сохранилось в памяти об этом доме, – это как умирал дед, муж Катерины Ивановны. Это было в годы, когда пометы этого поколения на дверном косяке только что появились, – и в памяти осталось, что дед умирал медленно, в мучительной болезни, и в полутемном (всегда занавешены были окна) его кабинете удушливо пахло судном красного дерева, похожим на трон деда, – дед не мог ходить, лежал на подушках высоко, и под подушками у него лежали конфеты: вот сладость этих конфет в удушьи судна и осталась навсегда в памяти, – и, если бы где-нибудь в хламе на базаре, встретился этот красного дерева трон судна – через десятилетия – его нельзя было бы не узнать… Но под террасой, на взвозе, на бульварчике наверху так буйно каждую весну цвели белые акации и сирени, – так буйно под террасой и под двенашниками, под забойкой разливалась Волга, несла простор, баржи, пароходы, пароходные гуды, штормы, песни, «дубинушку», людей, бурлаков, мать – русская река. Тогда веснами (весной умирал старик) нельзя было не понять всего буя и вольности земли, вот этой спешащей, дурманящей черемухами, сиренями, акациями, песнями, толпами бурлаков, гудами. По дому ходила, плакала по муже громко и при всех, а в город ездила с зонтиком и в «капоте» (так называлась шляпа) парой в дышлах, учитывала векселя, писала закладные, – а на пристань, к приказчику Михаилу Арсентьевичу, спускалась с тростью – Катерина Ивановна Коршунова-Коршу-ниха.
Что
– Прогнала – Андреевна, дура.
Бабушки не было дома, – самое ужасное, когда не осуществлен проект, – и вскоре говорил Борис:
– А Андреевну мы отравим. Она страдалица будет и попадет в рай, – ей все равно, а нам – выгода, не будет жаловаться бабушке и синьку мы достанем.
И потому, что бабушка уехала в сиротский суд с приживалкой Дарьей Ермиловной, а слово с делом не расходилось, – вскоре обсуждал Борис конкретно, как лучше отравить Андреевну и убеждал Надежду, что это выгода для всех. У бабушки была темная, строгая спальня со всяческим множеством всяких прекрасных вещей, и была там полочка, где хранились лекарства и яды – от живота, от простуды, от зубной боли, от запоя, от перепоя, от мигреней и нервов (хоть сама Катерина Ивановна «нервов» не признавала, как не признавала, что шар земной есть шар, а она на нем «как вошь на голове»). Борис пробрался в этот шкаф, и план был так задуман: какой-то пузырек с таинственными каплями был опрокинут в сахарницу, а сахар на полке в кухне у Андреевны. Андреевны в тот миг на кухне не было. Борис залез на печку, где спал Иваныч – кучер (какие сказки там рассказывал Иваныч про лошадей и Пугачева, и поговорка у Иваныча: «А ты, ребенок, не замай!»), Борис увлек и Надю на печь, чтоб посмотреть, как будет травиться и помирать Андреевна. Судьба предопределила жизнь Андреевны у печки, и печь ответила Андреевне огнем, вот тем, что разлился по роже у Андреевны синею – почти – волчанкой; Андреевна вошла на кухню, – ребята знали, что Андреевна пьет сто стаканов чаю в сутки; Андреевна взяла коробку с сахаром, открыла, – ребята замерли на печке; Андреевна крикнула сердито:
– Нюшка, дрянь, ты что плеснула мене в сахар? Нюша – горничная ответила из коридора:
– И вовсе сахара мы вашего не брали.
Тогда Андреевна заворчала себе под нос, из куба в кружку налила кипятку, к столу присела, все ворчала; и взяла огромный кусок сахара, тот как раз, что был обмочен больше всех. Борис на печке замер, у Нади выросли глаза – удвоились от слез. Андреевна сахар понесла ко рту. И тогда заплакала и запищала Надя:
– Андреевна, милая, не ешь, умрешь! – не надо в рай, ты с нами поживи!..
Оторопелою волчанкой рожи Андреевна крикнула зловеще:
– Што-о?
– Мы у бабушки на полке взяли яд, – не ешь, умрешь!.. Ты синьки не давала…
Надя плакалала. Разоблачение по-странному воспринял Борис: он перевалился на спину, задрал к верху ноги и завизжал в блаженстве!.. Случилось так, что в это время из сиротского суда вернулась Катерина Ивановна, – и Надя и Борис, прошед сквозь зонтик бабушки, сидели долго в кладовой: Борис уписывал варенье, а Надя, выполняя наказанье, каялась и плакала…