Том 4. Плачужная канава
Шрифт:
– Один бреука! – вскочил от боли Бобров.
Пармён Никитич на цыпочках затворял окно. Штаны его были еще короче, широкие разношенные резинки оттопыривались, и видны были серые нитяные носки.
И опять начались дела.
Бобров делал последнее усилие, чтобы хоть как-нибудь держаться, – смотреть на него было больно, – и опять подписывал бумаги – рука сама собой водила, и опять допрашивал, – привычно складывались вопросы.
Приходили какие-то мужики и бабы, как сквозь сон, во мгле проходили они перед Бобровым. Вонь прелью полушубков ошибала его.
Тяжко, медленно шли часы.
Наконец, посторонних
В это время в камеру вошел десятский с пакетом:
– Угрюпинский земский начальник Крупкин застрелил жену.
Бобров сунул пакет в карман, но вместо того, чтобы послать за лошадями, медленно поднялся к себе.
В кабинете Александра Ильича под знаменитым косым его ковром двенадцати шерстей разных волков, у граммофона сидел после обеда сам Александр Ильич да член управы Рогаткин.
– Нос чешется! – подмигнул Александр Ильич.
– Водку пить.
– С удовольствием.
– А ну-ка разведи чего-нибудь еще повеселее! – Рогаткин, ухмыляясь в бороду, сиял, как самовар.
И граммофон трещал вовсю.
И Александр Ильич и Семен Михеич оба были довольны.
Дело Рогаткина, о котором он пришел потолковать с исправником, – какая-то казенная поставка, уладилось к обоюдной выгоде: Рогаткину – в карман, да и Марье Северьяновне не будет обидно, – Чертовым садам не урон, а пополнение, живи, не печалься!
Давно было пора идти в клуб. Там будут и вспрыски: для этакова случая и разрешить не грех. И Александр Ильич чихал, как пёс, от удовольствия.
В самый раз попали приятели в клуб.
Тут все были в сборе: и сам старшина Иван Феоктистович Богоявленский, и судья Налимов Степан Степаныч, и земский начальник Николай Васильевич Салтановский – Законник, и акцизный Шверин Сергей Сергеич – Табельдот, и агроном Пряткин Семен Федорович – Свинья, и секретарь управы Василий Петрович Немов, и податной Владимир Николаевич Стройский – Дон-Жуан, и почтмейстер Аркадий Павлович Ярлыков, и лесничий Кургановский Эраст Евграфович – Колода, и Анна Саввиновна Шверина, и Катерина Владимировна Торопцова – Лизабудка, и Прасковья Ивановна Боброва, следовательша, и сам Иван Никанорыч Торопцов, успевший усидеть, если и не все девятнадцать, то уж во всяком случае, не меньше дюжины.
Всех занимала последняя новость: земский начальник Крупкин, застреливший жену, как зайца. И эта новость даже заслонила Белозеровский скандал с Василисой Прекрасной.
Крупкин, наезжая в Студенец, всегда бывал желанным гостем. Не молодой уж, но крепкий, с военной выправкой, сманил он своим птичьим глазом жену у Салтановского – Законника, а главное, славился своей охотой, – страстный охотник, держал он девять борзых и пользовался первой порошей, чтобы травить зайцев. И так его все боялись, что никто не осмеливался бить зайцев. А сталось вот что: в Урюпино к старосте из Петербурга приехал сын-солдат, привез с собой ружье и начал нещадно бить зайцев. Узнал Крупкин и засудил солдата: присудил к двадцатипяти рублям штрафа, да еще и на высидку. Солдат подал в съезд, а съезд смягчил приговор по закону. Заплатил солдат штраф и снова принялся за зайца. А за ним и другие. Взбеленился Крупкин, засыпал всех штрафами. А те – в съезд. Тут еще и губернское присутствие вмешалось, бумага за бумагой, чуть
– Крупкин остервенел, – рассказывал Петруша, – знай штрафует за каждого зайца по четвертной, а зайцы прыгали у него уж вот где! А ночью и сна нет, так из углов и лезут, грудой сидят белые, серые, всякие. И померещилось ему ночью, прыгнул на кровать к нему заяц, он за ружье, нацелил, да как вдарит… А чиркнул спичку, по кровати кровь, – весь заряд всадил в жену.
Дамы охали и ахали.
А Петруша и тут не удержался и, обращаясь больше к дамам, к следовательше в особенности, пустился рассказывать о какой-то заячьей шерстке, которая будто бы может погубить вернее всякого зайца.
В воздухе густело.
Разговор иссякал, – дурацкая минута, – пора заняться Бобровым.
Конечно, следовательская ошибка с поджигателем взята была на зубок. Чистым елеем – небесным миром возлиялась на душу заветная мысль, что следователю уж конец, даст Бог, уберут из Студенца.
И каким злотворцем – хищником, волком, губителем вставал в разгоряченном воображении Бобров.
– Ишь ты, маху, наш голубчик, дал!
– Скапустился!
– На шишу остался!
– Зададут ему феферу с фернопиксом!114
– Так и надо!
– Так ему и надо! – подхватили хором приятели. Кто-то предложил выпить за Бобровскую ошибку.
Появился милефоль и кричали ура.
И все было хорошо, а чего-то не хватало. Ну, чего же?
В Колпаках, в чайной у Двигалки на тесной хозяйской половине сидели за самоваром сама хозяйка Двигалка, Геннашка да Тихвинская монашенка мать Асенефа.
Геннашка пил с двенадцати ключей волшебную воду, прикусывая вместо сахара Богородицын хлебец. Всякий Божий день пил Геннашка по восьми чашек. Двигалка сама приготовляла ему воду: – двенадцать ключей от комодов, шкапов и сундуков, мылом вымытые начисто, клались в воду, вода с ключами нагревалась до тех пор, пока не закипала ключом, и тогда готово, а вкус противный, ржавый. Пил Геннашка эту воду, а мучился по-старому.
Мать Асенефа пила чай с принудкой, и уж второй самовар ставили для гостьи. Мать Асенефа рассказывала о чудотворной лампадке, что чудодействует и целебы дарует.
Главная святыня в монастыре – чудотворный образ Тихвинской Божьей Матери. К иконе ставят свечки и теплится много лампадок, и есть одна неугасимая царская лампадка.
Приехал в монастырь на богомолье Бабахина предводителя небельмейстер и усердия ради поставил свечку в двадцать копеек. А мать Асенефа при иконе стоит, за порядком наблюдает, вот и решила монашка, чем масло жечь, оставит она небельмейстерскую свечку на ночь гореть, а неугасимую лампадку потушит.
– Потушила я, матушка, лампадку, – рассказывала мать Асенефа, – заперла собор и пошла за всенощную в теплую церковь. Стою я, матушка, за всенощной и взяло меня раздумье: «Как же так, думаю себе, лампадка царская негасимая, а я поскупилась, загасила?» И так себе раздумалась, молитва не идет на ум, не молится. «Не хорошо, думаю, я так сделала!» Да скорее в собор. Отперла я собор, гляжу, а лампадочка горит. Царица Небесная сама дала осияние – седмиусный пламень! А меня опять грех: «Дай, думаю, испытаю», – взяла, да и затушила. Затушила я лампадку, заперла собор и пошла к себе в келью. Прихожу наутро, а лампадочка горит…