Том 8. Преображение России
Шрифт:
— Ну, — сказал, наконец, Матийцев, пропустив наружу и опять поспешно убрав невольную улыбку. — Ты что?.. Как?..
— Простите, господин инженер, — бормотнул Божок.
От какой-то невнятной еще радости, как-то ни с чем не сообразной, но уже владевшей всем его существом, Матийцев невольно закрыл глаза и так, тяжело дыша, лежал несколько длинных мгновений, пока не сказал шутливо:
— Это ты меня здорово ляпнул!
Божок переступил с ноги на ногу, вздохнул, помял в руке картуз — синий, с надорванным козырьком, — какой и тогда ночью был на нем, и промолчал, а Матийцев уперся глазами
И улыбнулся этим рукам Матийцев.
— Ишь, лапищи! — и вдруг нахмурился. — Ты что, убить меня прилез тогда, а, Божок?
— Вот истинный крест — с места не сойти!.. — Божок замотал лапищей перед лицом, глаза от явного испуга стали чуть шире и темнее, и челюсть дрогнула. Потом вдруг, остановясь, точно неопровержимая мысль осенила: — Барин! Какая же бы мне от этого польза, если бы я?.. — сказал и даже присел в коленях и рот открыл.
— Пользы-то, конечно, пользы никакой… Ты на меня зол был, поэтому, может быть…
— Да я ж выпивши был, истинный крест!.. Хiба же я шо помню?
— Ну, однако ж, окно-то мое ты нашел?
— Да это я на светло пошел… По всех казармах спать полягалы, гляжу, — светло горит…
— Постой-ка, а «Матаню» какую-то это не ты ли пел? — ясно припомнил вдруг его, именно его дикий голос Матийцев.
— «Матаню»?
— Да… «Свечка горела, сердечко болело…»
Нахмурив и собрав складкими низкий недоуменный лоб, Божок усиленно вспоминал, и по тому, какие тревожные глаза у него были, Матийцев почувствовал, что это он и пел и хорошо помнит это, только не знает, как сказать теперь, — что будет лучше: пел или не пел?
— Свечка горела, сердечко болело! — улыбнулся ему прямо в глаза Матийцев.
— Может, это действительно я, — бормотнул разрешенно Божок. — Как я тогда на рудник шел, а сторож меня воротил, через то, что я пел…
— Ты, значит, поешь иногда, когда выпивши?
Матийцев думал, что Божок теперь конфузливо улыбнется и скажет что-нибудь согласное, но Божок молчал, так же страдальчески нахмурив лоб, пропотевший над редкими бровями и переносьем.
— Какой ты губернии, Божок? — вдруг спросил Матийцев.
— Я?.. Черниговской… Из Васильковки…
— Ишь… Значит, мы с тобой почти что земляки: у меня дед черниговский был…
И, подавшись было к нему плечом, чтобы спросить то, что хотелось больше всего спросить, Матийцев застонал от залившей всю голову ослепительной боли: потревожил рану. Стиснувши зубы и закрыв глаза и пальцами впившись в матрац, чтобы не закричать во весь голос, — так с минуту лежал Матийцев, — когда же открыл глаза, застланные слезой, то увидел, что Божок смотрит на него с жалостью почти женской, вытянул вперед голову черепашью и поднял брови. И боль болью, но умиленность какая-то от одного этого взгляда Божка вошла уже прочно в Матийцева.
— Вот как ты меня… как Зорьку… — с усилием сказал он. — Может, я теперь уж и не встану… — помолчал немного, подождал, не скажет ли что Божок,
Спросил неуверенно, как будто просто из любопытства, но когда спросил уж, увидел, что это — самый важный для него вопрос и есть: добил бы или не добил его Божок, если бы не случайно проходившая смена? Если даже и не убить его, а только попугать (ведь терять ему, уволенному, все равно нечего уж было), если только нечаянно, спьяну, на свет в открытом окошке зашел в щель между домиком и забором Божок, то при силе его древней как он мог удержаться, чтобы не примять его до конца?
А Божок бормотнул в ответ:
— Я себя на испуг взял, господин инженер.
— Что «на испуг»?.. Испугался?
— Так точно… Я после этого сразу в себя пришел…
— После чего?
— Через то, как ударил… Я после этого прямо сомлел от страху: что же это я так неудобно сделал: инженера убил!
Пот на его лбу стал холодный на вид, и глаза потускнели.
— Так ты, значит, думал, что уж совсем убил?
— Думал, совсем.
— Потому-то ты и не добил меня: незачем уж было, — усмехнулся горько Матийцев, помолчал немного и добавил: — Ну, а теперь-то, теперь-то рад, что не убил?
Божок ничего не ответил, — он только благодарно и не исподлобья уж, а просто, вровень, смотрел ему в глаза, и Матийцев почувствовал, что больше спрашивать об этом не нужно.
— Ну, ладно, помиримся, — сказал он шутливо. — Ни на ком.
Он подумал было подать ему руку для пожатия, как делают борцы в цирке, но этого уж не мог, только в огромные лапищи, которым, казалось, всякая работа на земле просто милая шутка, вгляделся еще пристальней: все они были, как в халдейских письменах, в синих от угля шрамах с тылу и в желтых сплошных, должно быть, как копыто, твердых мозолях с ладони… И вдруг капризно захотелось, чтобы при нем он здесь делал то же, что, говорили, делывал он в казарме: вдавил бы гвоздь в сосновую коробку двери.
— Можешь?
Божок несколько недоуменно повел плечом, поглядел на стены кругом, заметил гвоздь дюйма в четыре, вбитый для полотенца, вытащил пальцами, как клещами, пристукнул его кулаком, и привычно, почти не открывая ладони, вдавил в дверную коробку, сквозь наличник.
— Вот как! — удивился Матийцев. — Значит, у меня крепкая голова, если даже и ты черепа не пробил!.. Должно быть, ты неловко ударил… вскользь…
В этот момент урядник, все время слушавший, должно быть, в замочную скважину, любопытствуя, тихо приотворил дверь и выставил голову.
— Да-да-а… — продолжал, не замечая его, Матийцев. — Выходит, что если я после тебя уцелел, то это тоже не малое чудо… а?
Когда же заметил урядника и за ним красный лампас казака, спросил:
— Что, уж идти ему?.. Пожалуй, пусть идет…
Чувствовал уж сильнейшую усталость, клонящую в сон, и шум в голове.
— Если еще он вам, ваше благородие, требуется… — разрешающий жест сделал урядник. — Я только от стука беспокоился.
— Ничего… Может идти… Я там скажу, где нужно, Божок, — ты это знай: и про тебя… и про себя вообще, что могу, — все сделаю… Прощай теперь… Может быть, удастся взять тебя на поруки…