Траурный марш по селенью Ранкас
Шрифт:
Эспириту сложил крест-накрест два пальца.
– Вот святой крест, – сказал он, целуя их, – сколочу!
Когда дон Мигдонио увидел из окна начищенные на славу ботинки, он кинулся вниз, прыгая через каменные ступени.
– Добрый день, хозяин, – выговорил Эспириту, криво улыбаясь при воспоминании о том, как они мерились силой.
– А ну, разувайся, сволочь! – взревел дон Мигдонио. – Ты что выдумал? Тут я один хожу обутый! Слышишь, так тебя и так?
Эспириту чуть не заплакал, но не посмел возразить и не взглянул туда, где корчились в огне его ботинки, облитые керосином. Благоразумие же Мадеры, Сантьяго, Харамильо и Рико было вознаграждено – их не обыскали и ботинки
Но Эспириту не сдался; В память о давней клятве керосином выплеснулась тоска по сожженным ботинкам. Он касался душ бережно, словно трогал сломанную ногу. Из тех, кто делил с ним в Лиме печаль и тобой, не пошел за ним один. Сантьяго. Двадцать два месяца тайно сходились они в ущельях и пещерах, и наконец человек десять завидели сияющие контуры великого братства.
– Повесят вниз головой! – пугался Харамильо.
– Ничего, не помрешь, – отрезал Эспириту.
Зимой он решился на невероятное; пошел поговорить с хозяином. Слуги выслушали его и закрыли дверь. Три дня он стучался, а на четвертый день дон Мигдонио – быть может, припомнив былые схватки – соблаговолил выйти к нему. Эспириту стоял под каменной аркой в своей военной форме. Дон Мигдонио согнулся от злости, но синие его глаза были холодны.
– Значит, профсоюз хотите завести?
– Если разрешите, хозяин.
– Так…
– Работать будем лучше, хозяин.
– Так… А сколько вас?
– Немало, хозяин.
– Сколько?
– Двенадцать, хозяин.
– Неплохо придумали. Собери их и приходи. Поговорю со всеми.
Люди возмечтали бог весть что. Как же – Эспириту не только не выгнали, но сам. хозяин пригласил его прийти снова. Слуги слышали, как он приглашал, отчетливо произнося каждое слово. да, люди размечтались. Феликс собрал своих – их было уже не двенадцать, а пятнадцать, – и через неделю они предстали перед очами хозяина. Он приветливо встретил их, и им стало неловко. Никто не мог припомнить, чтобы пеон входил в господские покои. Одно дело – мечтать о братстве, другое – говорить с хозяином; но – по прихоти ли или потому, что ему припомнилась мать, – дон Мигдонио настойчиво звал их. Пришлось войти. Во рту у них пересохло. Сам Феликс упорно вспоминал, что ему доводилось беседовать за шесть, шагов с полковником, а это почти что хозяин.
Дон Мигдонио ждал их в дверях. Он был совсем другой, будто его околдовали.
– Заходите, ребятки, садитесь, – сказал он.
Они как во сне разглядели красные кожаные кресла, и мягкий диван в желтых цветах, и снежные кружева, которые сплела своей мраморной ручкой мать того, кому они решили нанести вред. Им стало не по себе, словно они замыслили измену.
– Чего вы хотите, ребятки? – приветливо спросил дон Мигдонио.
У Эспириту задрожали колени.
– Хозяин, я…
– Вот что, Феликс, чтоб тебе не мучиться, скажу сразу: я не возражаю, – сказал хозяин так же просто, как разрешил бы пить воду или мочиться на дворе. – Нет, не возражаю, даже рад. Я хочу пользы для поместья. Отметим это событие! – Он обернулся к слуге: – Принеси-ка из столовой графинчик.
Слуга – тот самый, что закрыл глаза покойному дону Медардо! – вышел, не скрывая, как ему противна эта черная неблагодарность, и принес графин с бокалами.
– Я только чокнусь. Вчера перепил, – весело сказал дон Мигдонио. – Ну, ребятки, ваше здоровье!
Они выпили залпом, чтобы выйти поскорей из водоворота сомнений. И дон Мигдонио велел налить по второй.
Они
– He пойму, что со мной, такое, – сказал Харамильо, хватаясь рукой за горло. – Дыхнуть не могу.
– И мне что-то плохо, – проговорил бледный Мадера, хватаясь за живот.
Он упал первым. Потом свалились еще трое, а остальные закорчились в диких судорогах. Дон Мигдонио глядел на них тусклым взглядом. Наконец Рико понял, сбил на пол портрет матери, но плюнуть на него не успел.
Однако Эспириту Феликс проклял ее прежде, чем хлынула кровь из его сожженной ядом утробы.
Через пятнадцать минут их вынесли ногами вперед, кое-как прикрывши рваными пончо искаженные, лица. Двор огласился воплями, однако поплакать родным не дали. Мулы стояли наготове: дон Мигдонио, не испугавшийся ни одного человека, страшно боялся дурных примет. Он просто трясся, когда собаки начинали выть, и не терпел похорон. Когда в поместье кто-нибудь умирал родичи поскорей заворачивали тело в саван, клали туда пахучих, трав, водружали все это на осла или на мула и покойник совершал путешествие к могиле, вырытой за пределами поместья, туда, где желтая ярость мертвецов не могла убить цветы и отравить воду. Тут было не до плача, горевали уже в пути, а поскольку поместье было почти бескрайним, поминки эти растягивались на несколько дней. Вначале холод гор не давал мертвецам разлагаться, но потом, в жарких ложбинах, провожающих не спасало даже то, что они затыкали ноздри. Мулы тоже страдали от мертвецов, раздраженных тем, что их лишили бдений и заупокойных молитв.
Пеонов увезли в полдень. В половине первого один из слуг тронулся галопом в другую сторону. Через пять дней он отправил телеграмму: «Янауанка, д-ру Монтенегро, главному судье. Почтением сообщаю смерти пятнадцати пеонов коллективного инфаркта. Поместье «Эль Эстрибо». Мигдонио де ла Торре».
– Черт! – сказал судья Монтенегро.
Глава шестнадцатая
о разноцветных лицах и телах жителей Серро-де-Паско
За шесть минут до полудня; 14 марта 1903 года у жителя Серро-де-Паско впервые изменился цвет лица. До той поры обитатели этих дождливых мест были медного цвета. 14 же марта какой-то человек, выходя из трактира, где он пил водку, был весь синий, 15-го еще один посетитель вышел на улицу зеленым; тот, кто вышел 18-го, был оранжевым. До карнавала оставалось немного, и народ решил, что они к нему готовятся. Но праздники прошли, а люди все меняли цвет.
Серро-де-Паско – самый высокий город мира. Его переулочки вьются выше прославленнейших вершин Европы. Дождь тут идет двести дней в году, а поутру нередко идет и снег. Город лежит в конце Хунинской пампы, которую клянут даже закутанные с головой шоферы. Они прилепляют к ветровому стеклу изображенье божьей матери и препоручают ей свой грузовик. Не дай господь, мотор откажет в этой ледяной степи, где жителю низин не выдержать разреженного воздуха. Те, кто знает, что ждет их под ревнивым оком озера Хунин, крестятся, едва миновав скалистые ущелья Оройи. «Дева Мария, споручница путников, помоги нам! Святая Текла, помощница странников, моли бога о нас!» – шепчут они, зеленея от удушья, и отчаянно, но тщетно сосут лимоны. Но хоть обвешайся лимонами и молись весь день, эту страшную степь не проедешь невредимым. Тот, кто не выезжал отсюда, ни деревьев, ни цветов не видел – они здесь не растут. Только низкорослая травка выдерживает натиск ветра. Называют ее икчу, и без нее тут и не было бы жизни – ведь именно ее едят овцы, единственное здешнее богатство. Огромные стада пасутся в пампе до трех часов, а в четыре падает нож темноты. Вечер здесь – не конец дня, а конец света.