Трав медвяных цветенье
Шрифт:
Зовёт, сам подвывает:
– Лалу! Слышишь?!
Бледные уста её шевельнулись – и замерли. Он – снова – давай трясти её, шлёпать, разминать. Поднял обе руки её за кисти – руки безжизненно упали. Как попало упали. Травой под косой. Будто отделены от тела.
– Лалу! – взвыл несчастный.
Бессмысленный глаз не двинулся. Она часто сглатывала подёргивающимся горлом. А потом глаз тихо закрылся. И всё! Стой над ней, кусай губы – а что делать, не знаешь.
Но делать надо. Гназд пошёл за лошадьми. Коня привёл, Девка-кобылка сама
Быстро собрал он поклажу, Гнедого пристроил к Девкиному хвосту. А напоследок – подошёл к мёртвому. Глянул в лицо.
Лицо – попорченное, но что-то определяется. Конечно, трудно узнать в мёртвом – живого. Всё ж – подумав, решил: не было в жизни этой зверской неотёсанной рожи. А может, была – да не вспомнишь. Смотреть – с души воротит! Кто ж ты, подумал, и женщина ли тебя родила? Аль из гнили болотной выцарапался вот таким уже – нелюдем? И ничего тебе – радость земли, красоту мира – поломать, уничтожить, сапогом раздавить.
Времени не было – не то бы отвёл душу! А так – только обобрал его: ощупал, посрезал кисеты с весьма тяжёлым содержимым, снял, что можно было. Например, сапоги хорошие: пригодятся в хозяйстве! Много чести – в сапогах его на тот свет провожать! Да и – волкам вкуснее!
Девушку бережно положил поперёк седла кобылы и, придерживая, поехал прочь. Куда? У кого помощи просить? Что с едва живой девушкой делать?!
На привычные стоянки? Стоянки с хозяйками, а те не золотые. Языками-то чесать! Да и знающих нет. Да и самому туда не хочется – девушку-то!
Стал голову ломать – и доломался! До тётки Хартиковой! Вспомнилось вдруг: ну, да! Здесь, где-то неподалёку, кажется… точно! Вот так, если взять тропою наискось… а там…
Скорей, Стаху! Помнит, не помнит старуха, жива, не жива – а другого выхода у тебя нет! Знахарит бабка. Добрая бабка. И привёл Господь её в этих местах проживать!
Выбрался Гназд на большак – и повернул совсем в другую сторону от Мчены.
Он не зря безжалостно лошадей гнал. Не так близко тёткина деревня была. И день шёл к закату. А, прижимая к себе девушку, нашёл он, что та заметно потеплела. Вскоре она полыхала в его руках подобно хорошему костру. Сперва меленько тряслась, потом пошла дёргаться, а там – всё хуже и хуже. С напряжением Гназд еле удерживал бьющееся, задыхаюшееся тело. Из голубовато-белой она сделалась ярко-розовой. Щёки загорелись, разомкнулись воспалённые уста – и такое понесли!
Ну, что тут описывать бред несчастной больной? Крики, нечленораздельное месиво звуков. Она не произносила разборчиво ни слова – только без конца звала его по имени. Звала и не узнавала. Вот так: «Ста-ху! Ста-ху!» – стонет, стонет! Стах шлёпает её, прямо на ухо
Ремень всё же сдерживал её, и молодец справлялся. Лошадей умучил. Бедняжка кобылка когда вконец выдохлась – перевязал её позади. Гнедой принял труды.
Солнце меж тем село. Стах свернул на лесную тропу. В сумерках ещё как-то различалась стёжка, но движение замедлилось. Он ехал, стиснув зубы – и Богу молился.
Ночные тени уж путали дорогу. В кромешной тьме, наконец, луна осветила путь. Он выбрался на шлях, а до деревни доскакал за полночь.
Мелькнул Нунёхин плетень – весь как серебряный. Лениво залаял пёс. Человек заколотил в дощатые ворота: «Эй! Нунёха Никоноровна! Открывай!»
Год назад он решил навещать бабку – и за год, к стыду своему, ни разу не заявился. Уж больно крутила нелёгкая! Все пути далеко ложились, а первый, какой пробежал в Скены – сразил смертельным ударом. Стах держал в седле искалеченный полутруп.
И всё же – он благодарил Бога. Благодарил свою несправедливо обиженную кобылу. Благодарил все тропки, что привели во спасение! О Господи! Не знает человек своих путей!
Напряжённо ждал он у ворот. Огня в оконце не видать. Открывать никто не спешил.
Сердце заколотилось. А ну – как померла?! Год, как-никак...
Потом сообразил – псину кто-то кормит, стало быть – есть, кому.
Изо всех сил забарабанил по ветхим доскам:
– Бабк Нунёх! Аль не признала?! Харитона дружок! Давний твой гость!
Глядь – огонёк засветился. Наконец, по двору шаги зашуршали. Слабый бабкин голос донёсся из-за плетня:
– Ты чего, милааай?! Чего расшумелся? Кто ты есть?
– Гназд я! Стах! – отвечает молодец, сам рад без памяти. – Помнишь, аль забыла? С Харитоном наведался. Тогда гость, нынче проситель. Открой ворота – дай, я те в ножки поклонюсь! Беда у меня!
Ворота открылись, и он с двумя лошадьми въехал во двор. Бабка держала фонарик со свечой внутри. Она, она! Нунёха! Те же морщины, то же доброе лицо.
– Что, – спрашивает, – случилось? Вон – там поставь лошадок – да в дом иди. Расскажешь.
– Погоди, бабк, – пробормотал он, – не во мне дело.
Осторожно снял он с лошади затихшую девушку. Бабка поняла уж, дверь ему пошире распахнула. Он внёс больную в избу, шаря глазами, куда положить. Нунёха метнулась в угол – выволокла сенной тюфяк. Поколотив, приладила на две быстро сдвинутые лавки. Туда Гназд и опустил девицу. Развязал ремень. Та была совершенно без сознания, глаза блестели, полыхало лицо.
– Вот, – сказал, – горе у меня.
И, обернувшись к старухе – как сулился – бухнулся в ноги, со всей искренностью, со слезами:
– А?! Бабк! Добрая ты моя! Будет жить?
И торопливо забормотал, жалобно в глаза заглядывая:
– Мне, чтоб жила, надо… Чтоб – как прежде – была! За мной не пропадёт, бабку! Я за неё – чего хошь, сделаю!
И в пол с размаху пред старухою лбом ударил.
Та, помолчав, с жалостью произнесла:
– Не отчаивайся ты, милый! Дай, поглядим сперва….