Трав медвяных цветенье
Шрифт:
Для облегчения лошадкам – кобылке преданной да второй к ней в пару – мужики то и дело спрыгивали с саней, под уздцы проводили их в густых местах. Если эту тропку наездить – прикинул Стах – оно и ничего станет.
Зимовье еле отыскали – так заросли к нему подступы, засыпал снег.
– Третий год, как помер мужик… – ненароком бросил Харт, – с тех пор и не жил никто.
Лала из саней только глаза таращила. «Ничего… – пугливо соображала, – углы покрестить… с молитвой пройтись…» – и тут же страх щёлкал где-то возле сердца: «Господи! А грех-то! Ой, Боже мой! Прости-помилуй!»
–
Ворота после многих усилий раскрылись с немыслимым скрипом, и сани въехали во двор, окружённый высоким частоколом. Начало зимы, но снегу в щели намело изрядно – и ветер стихал внутри ограды. Кроме избушки тут и службы имелись, таким образом коняг в закут завели, дерюгой накрыли. Жильё топить и топить предстоит. Сперва намёрзнешься. Покааа это те – печной жар войдёт во все промёрзшие бревенчатые поры! Этим и занимались последующие дни. И Стах, и бросивший ради него все дела Харт. Рубили ближний валежник, после дальний, а там и до ёлок дошло. Зима жадно леса съедает. Успевай подволакивать!
Отогревшись, избушка ласковой стала. Покойника словно и не было. Всё тут налажено оказалось. И стол гладок, и лавки крепки. И два чугуна в печи.
Переночевав, Харт запряг лошадку и к артели двинул. К тому времени Стах уже разузнал от него все причуды зимовья. Где и погреб имелся, и подъём воды из проруби. Потому как – избёнка на высоком речном берегу лепилась, и в задней части её выступало крепкое двустворчатое крылечко, что обрывалось у самых бревенчатых стен в водяную бездну. Изнутри дверцей всё закрывалось, войлоками завешивалось, а за дверцей ворот крутился, и бадья на верёвке ездила – вверх-вниз, плюхаясь по надобности в прорубь и всей тяжестью пробивая наросший за ночь лёд. Поднявшись наверх, накренялась бадья, упершись в прилаженные слеги – и плавно воду сливала на жёлоб – а дальше – в подставленное ведро.
Как только принялись то и дело воду доставать – пошла намерзать прозрачная корка и на бадью, и на жёлоб, а заодно и всё крыльцо – и вскорости выглядело оно словно из хрусталя обкатанного – гладкое и снизу сверкает отсветом глубоким, голубым. Яхонт-камень!
– Смотри, осторожней! – предупредил Стах Евлалию, – на крыльцо не ступи – разом вниз улетишь!
– Там рогатина в дно вколочена, – заметил на прощанье Харт, – тогда ещё приладили… медведь с того берега таскаться повадился. Прежде сверху бревно подвешено было. Да – того уж нет. Всё, друже! – махнул он рукавицей на прощанье, – пора мне – а то дотемна не успеть. Обживайтесь, как сумеете. Запас богат, три ствола, зарядов хватит. Псину бы вам – ну, это – дай время.
Что – пёс? И не услышишь собачий лай сквозь стоны вьюжные. Пошли вихри ломиться в зубчатый тын да в брёвна избёнки, снегом заметать по самую крышу, вал возводить нерушимый – стенам в подспорье. Зима входила в силу, накатывала всё новые пласты. В трубе выла буря – и только печка казалась доброй и надёжной, и только подле неё жизнь текла уютно и сладостно. Как раз по оба угла печки приходились два крепких тёсаных столба. Когда-то наделали сырца и промеж столбов на глине сложили. В основании те частью печи являлись, а выше с
Страшны метельные стоны – зато мил рай в шалаше. День за днём – неразлучно вместе, совершенно заброшенные среди снежных лесов, оторванные от жизни – и ею позабытые. Ничего и никого не существовало за пределами крошечной заимки, спрятанной в лесных глубинах. Только Стах и Лала. Под занесённым сводом лепился свой, особый мир – где двое жили друг для друга. Где сладко было, прижавшись – долго наблюдать причудливые изгибы огненных языков. Или смотреть, как кружится метель, рассекая ночь за окном.
Это перепадало вечерами, когда необходимые дела отходили с прошедшим днём – и становилось особенно сонно и тихо. Тиха зима. В ней ласки и сказки. Лежанка горячая. Объятья жадные. А прежний хозяин – забыт, словно здесь и не жил. Ни разу Лала о нём не вспомнила – пока Стах был рядом. Со Стахом – ничего не страшно.
Вот без него – сразу все страхи приступили. И хозяин вспомнился. И волки в лесу. И все грехи, за которые – известно! на том ли, на этом свете – держать ответ!
Стах уехал месяц спустя. Такая нужда настала – что никак нельзя было промедлить. Полоческое дело! Это его, Стаха, касается. Тут он хозяин.
Расставаясь – боялся за Лалу. А Лала за него. И вообще – болезненной была разлука. И мучительны дни и ночи. И тряслась Евлалия от каждого шороха. И дрожала, рисуя в мыслях все превратности пути. И по вечерам истово Богу молилась за каждый Стахов шаг. Тем вечера коротались. Земными поклонами – пред образом, что с тех самых времён, как зимовал здесь старик-охотник, неизменно в углу стоял, и ничья рука не посмела вынуть его из божницы. Оттого, верно, и заимка крепка и цела сохранилась, и мир-покой сразу воцарились тут, едва лишь объявились иные жильцы.
Не было у Лалы никакого рукоделья, как привыкла. То есть – иголка-ножнички имелись: это у любой бабы-девки всегда при себе, а вот лоскутка лишнего – нисколько. Стах обещал привезти. И много обещал ещё всего. От них, от обещаний-то – лоб не потеет, спину не ломит. Обещал, например, никогда не ночевать по старым стоянкам. За которые деньги не плачены. И на танцорок по харчмам не глядеть. И ещё имя одно Лале очень не нравилось. Которое как-то вскользь мелькнуло то ль у брата, то ль у Василя… Минодора.
Хотя – смешно говорить. Куда той Минодоре до жарко любимой Евлалии. Какая той Минодоре цена – пока Стах рядом.
А вот как уехал – разом всё на молодку-то рухнуло.
Совсем одна. Ни духа человечьего. На много вёрст. Снег и снег. Каждый сугроб – медведь. Каждый сучок – волк. Метель в оконце плещет – точно покойник в саване. Из-за тына словно кто подглядывает. Нависает над заимкой лес – сам до небес, из любой ёлки рожа глядит, шевелится. Ветер свистит, сосняк трещит, лешие сходятся. Окружают со всех сторон избушку с малым двором, чрез ограду шагают, по крыше топают. А на трубе Минодора пляшет. Господи, помилуй!