Треугольник
Шрифт:
Задевая за влажное, развешанное на веревках белье, Мисак прошел через двор к дверям своей комнаты. Между ног шмыгнула кошка. Мисак зажег спичку. Дверь была заперта на замок и накрест заколочена двумя досками.
Мисак растерялся. Провел рукой по доскам, поднял осевшую на них пыль. Медленно, с тревогой в душе он подошел к раскрытому окну соседней комнаты, постучал по прутьям решетки: раздался тонкий звук, словно Мисак постучал не рукой, а железкой. В глубине комнаты что-то зашевелилось. Мисак постучал еще раз.
— Кто это? —
— Я…
— Кто это — я?
В окне показалось сморщенное лицо.
— Где они? — спросил Мисак, мотнув головой в сторону своей двери.
На сморщенном лице отразился испуг, и Мисак сказал:
— Не бойся… Это мой дом. Три года меня здесь не было.
— Не знаю, где они, — пробормотал человек со сморщенным лицом. — Я здесь не живу… — И отошел от окна.
Мисак огляделся. Кого же спросить? В чью дверь постучать в этот поздний час?
Напротив — квартира Петроса…
Мисак представил, какой шум вызовет там его появление. Но дверь, у которой он стоял, распахнулась, и в темноте проступила фигура человека со сморщенным лицом. Он был в нижнем белье.
— Я здесь не живу… — человек словно продолжал незаконченную фразу, — меня просили постеречь комнату. За это мне платят.
— Молотка не найдется? — глухо спросил Мисак.
Человек скрылся в темноте комнаты, потом вернулся и протянул ему клещи:
— А это на самом деле ваш дом?
Мисак не ответил, подошел к заколоченной двери, стал выдергивать гвозди.
Человек смотрел и удивлялся его ловкости.
Мисак отодрал наконец доски, толкнул плечом дверь… Она со скрипом подалась; наружу вырвался затхлый воздух покинутого жилья. Но каким бы неприятным ни был этот воздух, он все же таил в себе запахи знакомых вещей.
Мисак отдал спички человеку со сморщенным лицом и вошел в комнату. Ударился коленом о тахту — раньше она стояла не здесь. Человек тоже вошел в комнату, зажег спичку.
Стоял Мисак посреди комнаты, высокий, широкоплечий. Стоял и вглядывался в темноту. Человек со сморщенным лицом зажигал спичку за спичкой. Ждал, пока огонь коснется пальцев, потом вытаскивал из коробка новую спичку и зажигал ее от догорающей… Это занятие увлекло его. Пламя спички едва освещало его лицо, и нос, на котором кривились очки, казался бескостным, подвижным. Нижняя губа свисала над поросшим щетиной подбородком.
Мисак долго смотрел на очертания знакомых предметов, то проступавших, то исчезавших во тьме. Большого шкафа не было — Ермон писала, что шкаф продали. И никелированной кровати не было. Наверное, тоже продали. Об этом ему никто не писал.
Мисак распахнул дверцу ниши — там валялись детские игрушки: безголовый мишка, сломанный велосипед, какие-то деревяшки… Заметил и старую лампу, большую, как церковный канделябр. Вытащил ее. Тряхнул — пустая… Но, кроме этой лампы, не было ничего, что могло бы осветить комнату. И Мисак поставил лампу на стол.
Человек
Мисак обернулся.
— Ну, хорошо, — сказал он. Это означало благодарность.
— Мое имя Папик, — сказал человек, — если буду нужен, позовите… О моей честности можете спросить любого.
Мисак не слышал его слов. Он только понял, что человека зовут Папик и что сравнительно молодому этому человеку очень уж не подходит такое имя — Папик [10] …
Стуча башмаками, Папик вышел из комнаты. Потом дверь захлопнулась, и наступила тишина.
Мисак предался своим мыслям. А мысли были старые, насколько старыми могут быть мысли двадцатипятилетнего отца и мужа… Но ему казалось, что мысли его старше, чем он сам.
10
Папик — дедушка (арм.).
Мисак сел на стул. Стул заскрипел, покосился.
Фитиль медленно угасал.
Пустая темная комната. Словно никто никогда здесь не жил… Только на стене еще висят фотографии его родителей. Отец в военной форме, в папахе. Мать сидит, сложив на коленях руки…
И в этой заброшенной, холодной комнате — запах теплого хлеба, единственное, что напоминало ему о жизни, пробуждая старое, до боли знакомое чувство, чувство, которое укрепляло в нем надежду. И он ухватился за эту надежду и стал восстанавливать в памяти историю своего разрушенного очага.
Люди не любят, когда кто-нибудь стремится отличиться от них. Мисак носил английские гетры — купил по случаю на черном рынке. В его воображении гетры ассоциировались с Эдисоном и вообще с прогрессом. И он испытывал к ним особое пристрастие.
Обычно он выходил из дому на рассвете и, пересекая выложенную булыжником небольшую площадь, с особым достоинством нес на ногах своих эти гетры.
Пока он проходил через свой квартал, из распахнутых окон, дверей, из растворов магазинов вслед ему косо глядели соседи.
Однако люди любят тех, кто уже создал семью. Мисаку было семнадцать, когда он женился на Ермон, а в двадцать один он уже имел двух сыновей. Это и было причиной того, что во взглядах, которые бросали на него соседи, ирония соединялась с доброжелательностью. Для людей, обитающих вокруг площади, семья была чем-то вроде удостоверения личности. Правда, каждый из них имел по отношению к семье свое недовольство, свои тайные грехи, но все они преклонялись перед понятием «семья». Оно было у них в крови. И если дело касалось семьи, если семье грозила беда, это вызывало ужас, перечеркивало смысл жизни, ее прошлое и будущее.