Три эссе. Об усталости. О джукбоксе. Об удачном дне
Шрифт:
Эссе об удачном дне
(Сон в зимний день)
? ?????? ??? ? ????? ????? ??????.
Кто различает дни, для Господа различает.
Зимний день.
На лошади тень замерзает.
Автопортрет Уильяма Хогарта: Лондон, мгновение из XVIII века; палитра, которую примерно посередине делит надвое слегка изогнутая линия, та самая «Line of Beauty and Grace» [48] . Плоская округлая галька с берега Боденского озера на письменном столе: известково-белая прожилка по диагонали пересекает темный гранит, изящно, как бы играючи, в нужный момент изгибаясь, разделяет и соединяет половины камня. Пригородный поезд, что несется среди холмов вдоль Сены к западу от Парижа, после полудня, когда утренняя свежесть воздуха и света уже иссякла, все теряет естественные очертания, и кажется, что из тисков дня тебя может вызволить лишь наступление вечера; внезапно рельсы изгибаются широкой дугой, такой странной, так на удивление высоко над неожиданно вытянувшимся в пойме до самого горизонта городом, с нагромождением там, на высотах Сен-Клу и Сюрена, его столь же сумасбродных, сколь и узнаваемых примет; на этом неожиданном изгибе, уносящем из тесноты, направление моего дня, в секунду между неподвижностью ресниц и их взмахом, изменилось и вернулась почти уже отброшенная идея «удачного дня», а вместе с ней — горячий порыв взяться за повествование о деталях и проблемах такого дня, их описание или перечисление. «Линия красоты и грации» на палитре Хогарта решительно прокладывает себе путь среди бесформенных цветовых масс, словно прорезает борозду между ними, но в то же время и отбрасывает тень.
48
В трактате «Анализ красоты» (1753) Хогарт рассуждает об S-образной линии («линии грации и красоты»); эта линия изображена на его автопортрете 1745 года.
Можете
49
???????????.
Может ли стать в нашу эпоху темой (или сюжетом) везение в один-единственный день? Вспомни, как раньше верили в «счастливое мгновение», которое могло определить «всю жизнь». Вера? Представление? Идея? Встарь, пас ли ты овец на склонах Пинда, прогуливался ли под стенами Акрополя или возводил стены на каменистых плато Аркадии, тебе приходилось считаться с божеством счастливого мгновения или атома времени, в любом случае — с божеством, у которого, в отличие от других греческих богов, не было ни облика, ни истории: само счастливое мгновение являло свой, постоянно меняющийся, облик и одновременно рассказывало, сейчас, сейчас и только сейчас, свою историю, и это божество счастливого мгновения, Кайрос, было явно могущественнее всех казавшихся незыблемыми богов — всегда здесь, всегда исполненное силы. Но в конце концов был низложен — или нет? кто знает! — и он, ваш бог «сейчас» (и взглядов, которые встретились, и облаков, которые, только что бесформенные, вдруг приняли какую-то форму, и выцветшего камня, который вдруг заиграл красками, и, и…), свергнут последующей верой — не в подвиг, не в образ, не в идею, но верой, «вызванной любовью», верой в новое Творение как исполнение мгновений и времен через воплощение, смерть и воскресение Сына Божьего и тем самым — в так называемую вечность; в благую весть, провозвестники которой одним говорили, что она не от мира сего, а другим — что уверовавшие в нее вкусят не мгновения философии, но эоны или даже всю вечность религии. Затем настал, освобожденный как от божества счастливого мгновения, так и от Бога вечности, пусть и без особого рвения низвергнуть обоих, период третьей власти, посюсторонней, откровенно светской, со ставкой — что ваш культ Кайроса, эллины, к чему ваше небесное блаженство, христиане и мусульмане? — на нечто среднее, на удачу моего здесь-и-сейчас, на личную удачливость. Вера? Мечта? Видение? Скорее всего, по крайней мере в начале этого периода, именно видение, присущее тем, кто разочаровался во всех религиях; что-то вроде навязчивого дневного сновидения. Если отныне ничего нельзя помыслить надо мной, возьму-ка я от жизни всё. Период этой третьей власти был превосходен и словом, и делом: геркулесов труд, всемирное движение. «Был?» Значит, время той власти миновало? Нет, идея деятельной и потому удачной жизни, конечно, по-прежнему в силе и всегда будет плодотворной. Только, похоже, к этому уже нечего прибавить: эпопеи и авантюрные романы первопроходцев, которые отважно воплощали детскую мечту о подвигах, уже написаны и послужили образцом для современного представления об удачной жизни — во всяком случае, как вариация формулы «посадить дерево, родить ребенка, написать книгу», — можно разве что в качестве комментария, вскользь, мимоходом упомянуть о странных отклонениях, например об учителе из пригорода, который верит в то, что он всю жизнь будет любить жену, от случая к случаю пишет в местную ежемесячную газету рецензии на спектакли и фильмы, не имеет никаких планов на будущее (ни дерева, ни ребенка, ни книги) и, начиная со своего тридцатилетия, вот уже два дня рождения подряд с огоньком в глазах говорит гостям, что жизнь его определенно удалась (по-французски это звучит куда более зловеще: «j’ai reussi ma vie» — «я преодолел свою жизнь»? «одолел»?). Движет ли им эпохальное видение удавшейся жизни? Или это опять вера? Прошло немало времени, но и сейчас, что бы ни случилось, на вопрос гостей последовал бы прежний уверенный ответ. Значит, вера. Но во что? Что могло произойти с этой молодой, удавшейся жизнью?
Ты намекаешь, что твой так называемый удачный день, в отличие от удачно сложившейся жизни, дает сегодня больше, чем всякие комментарии, конспекты или пародии? Разве речь не о девизе золотого века Римской империи, «carpe diem» [50] , который нынче, спустя две тысячи лет, мог бы с одинаковым успехом служить как маркой вина, так и надписью на футболке или названием ночного клуба? (Все зависит от того, как переведешь: «Используй день» — как это истолковал деловой век? «Расточай день» — когда он становится одним неповторимым, безмерным благоприятным мгновением? или «Пусть день принесет плоды» — и старое изречение Горация неожиданно перекликается с моей сегодняшней проблемой?) Так что же такое удачный день — потому что до сих пор ты лишь пытался прояснить, чем он не является? Где, при всех твоих отступлениях, пространных рассуждениях, углублениях в детали, твоей вечной нерешительности, останавливающей тебя при малейшем душевном порыве, твоем вечном возвращении к началу, та линия красоты и грации, которая, как ты намекал, и символизирует удачный день и, как предполагалось, должна была придать направление этому эссе? Когда, вместо того чтобы чертить робкие зигзаги по краям, обводить дрожащей рукой границу кажущейся все более бессодержательной вещи, ты наконец подступишься, нанизывая предложение за предложением, к легкому и четкому крою речи, через неразбериху in medias res [51] , чтобы смутный «удачный день» мог начаться, проясниться до всеобщей формы? Как ты представляешь такой день? Набросай картинку, опиши ее! Расскажи об удачном дне. Дай ощутить танец удачного дня. Спой песню удачного дня!
50
Букв. «срывай день» (лат.). Из оды Горация «К Левконое».
51
Букв. посреди вещей; в гуще событий (лат.).
Такая песня действительно существует. Ее поет Ван Моррисон [52] , «мой певец» (или один из), она называется иначе, по имени маленького, ничем не примечательного ирландского городка, и рассказывает о поездке на машине, вдвоем, вероятно с женщиной, в воскресенье, когда поймать удачу еще труднее, чем в будни, рассказывает в первом лице множественного числа (вместе удача переживается ярче, чем в одиночку): рыбалка на горном озере, дорога, покупка воскресного выпуска газеты, дорога, перекус, дорога, блеск ее волос, прибытие вечером — и последняя строчка: «Почему каждый день не может быть таким?» [53] Это очень короткая песня, может быть, самая короткая баллада, она длится ровно минуту, и тот, кто ее поет, — почти старик, с двумя последними прядями волос, и о том дне он рассказывает скорее беседуя, чем напевая мелодию, без мотива, бесшумно, беззвучно, просто бормотание, что раздается из мощной труди и внезапно обрывается на вдохе.
52
Здесь и ниже речь идет о песне Ван Моррисона «Coney Island». Имеется в виду Кони-Айленд на севере Ирландии.
53
В оригинале песни Ван Моррисона «Wouldn’t it be great if it was like this all the time».
Наверное, линия красоты и грации — нельзя ли перевести «grace» как-то по-другому? — сегодня вряд ли может обрести столь плавный изгиб, как у Хогарта в восемнадцатом столетии, которое, в богатой независимой Англии уж точно, воспринимало себя как исключительно земную полноту времени [54] ? Не в нашем ли духе то, что ее мелодия постоянно прерывается, сбивается на лепет, заикается, стихает и умолкает, начинает снова, выбирает окольный путь — но при этом, как повелось, стремится к единству и целостности? Не предпочитаем ли мы сейчас, на исходе двадцатого века, идею отдельно взятого удачного дня идее вечности или жизни удачной во всех отношениях, не только в смысле «живи настоящим» и уж точно не в смысле «живи одним днем», а еще и в надежде, нет, в стремлении, нет, в
54
Ср., например, Гал. 4:4.
Судя по всему, для тебя сейчас, если отбросить идеи счастливого мгновения, удачной жизни, конечной или вечной, идея удачного дня — что-то вроде четвертой власти? И это побуждает наделять удачный день неизбывным ароматом, который не улетучивается, а, наоборот, что бы ни случилось с тобой завтра, каким-то образом сохраняется? И значит, снова настал момент задать вопрос: как ты себе представляешь удачный день — в деталях?
У меня нет ни малейшего представления об удачном дне. Есть только идея, я почти отчаялся придать узнаваемые очертания образу, заставить просвечивать его рисунок, взять первоначальный световой след — просто и ясно описать свой день, как и предполагалось. Пока только идея, поэтому я просто описываю идею. «У меня есть идея». Но как ее описать? Произошел толчок (мне то и дело ставят в упрек уродство этого слова, и всякий раз его невозможно заменить). Стало светло? Стало просторнее? Что-то мной завладело? Что-то во мне всколыхнулось? Повеяло теплом? Прояснилось? В конце дня наступил новый день? Нет, идея противится описанию. Не дает мне спрятаться за образом. И все-таки она была живой, живее, чем образ или представление, она собрала все рассеянные телесные ощущения в сгусток энергии. Идея означала: нет образа, есть только свет. Идея не была возвращением в славные дни детства, а проливала свет на грядущее. Она продолжает существовать, если уж ее излагать, в форме будущего времени, повествуя о будущем. Например: «Посреди удачного дня настанет новый день. Это даст мне двойной толчок извне и во мне, до самой глубины, в глубине. На исходе удачного дня я наберусь наглости сказать, что прожил его как подобает — с наглостью, достойной украсить фамильный герб». Да, идея говорила не о далеких днях детства, а скорее о дне из взрослой жизни, о грядущем, и идея была действием, она действовала — вмешивалась — за пределами простого будущего, в форме долженствования, в которой песня Ван Моррисона, перелицованная, звучала бы примерно так: «В удачный день Катскиллские горы пусть будут Катскиллскими горами, съезд на стоянку пусть будет съездом на стоянку, пусть воскресная газета будет воскресной газетой, сумерки — сумерками, твой блеск рядом со мной пусть будет…» Только вот вопрос: как нечто подобное воплотить? Достаточно ли моего танца, или это следует назвать вместо «грации» (grace) «милостью»? И о чем свидетельствует то, что, когда идея удачного дня впервые «забрезжила» передо мной, это был не какой-то там краткий миг, а целый период существования на грани отчаяния? (Или не «забрезжила», а «промелькнула»? «замерцала»?) Чудовище «бессловесности» уступило молчанию. Средь бела дня вернулся сон о гнезде из сена, лежащем прямо на земле: в нем пищал неоперившийся птенец. Осколки слюды в брусчатке слепили. Воспоминание о том, с какой теплотой мать однажды дала денег на ремешок для часов, и афоризм: «Господь любит радостного дарителя [55] ». Черный дрозд, несясь вглубь аллеи, задел крылом живую изгородь. На заасфальтированном перроне пригородной станции Исси-Плэн ярко и четко проступил узор тысячи подошв — подсохший след вчерашнего дождя. Проходя мимо оранного ребенка, он втянул шею. В иные дни башня церкви Сен-Жермен-де-Пре, что напротив кафе, книжного магазина, кинотеатра, парикмахерской, аптеки, высилась отрешенно, отстраняясь от «текущего дня» и его настроений. Страх смерти в последнюю ночь был все тем же. Разбитая стеклянная витрина была такой, какой была. Беспорядки в Закавказье были такими, какими были. Моя рука и ее бедра — были. Тропинка вдоль железнодорожной ветки на Версаль тепло пахла минеральной краской. Сон о всеохватной, всем понятной книге, от которой все давно отказались, о которой давно перестали мечтать, толчком вернулся — или «возобновился» — посреди дневного мира, оставалось только записать его. Азиат с рюкзаком, а может, это был святой, охваченный восторгом или страхом, несся через пешеходный переход. В баре на какой-то пригородной станции к исходу дня остался один-единственный посетитель, хозяин заведения протирал стаканы, кошка играла между столами с бильярдным шаром, по пыльному оконному стеклу плясали зубчатые тени еще не облетевших листьев платана, и требовалось найти иное слово вместо привычного «промелька» для огней поезда там, за кронами деревьев, скрывавшими железнодорожную насыпь, — как будто это единственное верное слово могло весь день сделать удачным в том смысле, что «все являемое (в переводе на нынешний светский язык: всякая форма) свет есть» [56] .
55
2-e Kop. 9:7.
56
Еф. 5:13.
И тут наконец, вопреки всякому порядку и не дожидаясь подходящего момента, в наш рассказ об удачном дне вмешался, смутно, едва различимо, запинаясь-заикаясь, третий голос, повествующий, идущий словно снизу, из гущи кустарника, издали: — Наконец? Или к сожалению? В ущерб себе?
К счастью или к несчастью, но «сожаление» здесь, во всяком случае пока, уместно; в дальнейшем придется снова прибегнуть к ухищрениям. Рассказывает ли песня Ван Моррисона об удачном или о счастливом дне? Налицо явные признаки удачного дня: день был опасным, полным помех, препятствий, ловушек, сбоев, тряски, словно дни, что пережил некогда Одиссей по дороге домой, — завершая рассказ о таких днях, всякий раз понимаешь, что за ними следует вечер, увенчанный обильной трапезой и возлияниями, «божественное» восхождение на ложе с женой, торжество. Только опасности сегодняшнего дня вовсе не камни из пращи великана и прочие известные вещи — опасен сам день. Хотя, вероятно, так было всегда, особенно в те эпохи и на тех территориях, которые война и прочие бедствия, казалось, обошли стороной (как много дневников того или иного «золотого века» начинаются с описания утренних планов, а заканчиваются, как правило, их крушением к вечеру) — но бывал ли когда-нибудь такой самоценный и готовый сказаться день — не мой, твой или наш — прежде? И не может ли статься, что его проблема в будущем, куда более золотом, веке будет все актуальнее и актуальнее? Не стали ли «требования дня» (а не связанные с ним обязанности, битвы, игры), дня как такового, дня как данности, дня, каждое мгновение которого предлагает ухватиться за себя как за возможность, не стали ли они — по крайней мере для нашего брата, здесь и сейчас, в наших более-менее мирных широтах — вызовом, потенциальным другом, потенциальным врагом, азартной игрой? И выстоять, победить, принести пользу в таком приключении, или дуэли, или просто соотнесении себя с масштабами дня, очевидно, никакая третья сила не поможет, ни работа, ни развлечения, ни тряска в машине Ван Моррисона; даже предприятие вроде «небольшого путешествия» кажется несовместимым с удачно сложившимся днем — будто это дело, которое лучше всего сделать (взять на дом, завершить) на месте, лежа, сидя, стоя и разве что изредка делая несколько шагов вперед или назад, праздно, просто смотря, или слушая, или, может быть, и вовсе только дыша, причем абсолютно непроизвольно — без участия воли, как и при каждом следующем жизненном шаге в подобный день, — так, будто абсолютная непроизвольность и есть нечто решающее для его успеха. Не зарождается ли таким образом и танец?
А теперь набросаем две совершенно разные версии приключившегося за день. В одной человеку, например, удается, повзрослев, покончить со снами, которые ложатся отвлекающим бременем, и взять с собой лишь те, что замедляли бы течение дня, выдерживали бы вес мировых событий; в утреннем воздухе срастаются континенты: с первыми каплями дождя ветерок шелестит в листве кустарника на Огненной Земле; странный послеполуденный свет, миг за мигом расколдовываемый осознанием симулирующей саму себя фата-морганы; впоследствии за удачу сойдет даже то, что спускается вечер и глаза созерцают сумеречный свет, и по завершении дня, хотя ничего не произошло, можно бесконечно рассказывать о нем. Ах, мгновение, в котором не осталось ничего и никого, кроме облаченного в синий фартук старика в палисаднике! А что же другая, противоположная версия? Она будет совсем короткой: парализованный предрассветными сумерками, комок несчастья, чей корабль под названием «Дневное приключение» опрокинулся в момент выхода в море, попадает в воды утра; он не приходит в себя даже в полуденном покое и лежит в глухой ночи, оказавшись ровно на том месте, с которого «в божественную рань» наш герой должен был отправиться в путь, — и нет даже слов и образов, чтобы передать бездарность прожитого им дня, разве что выветрившиеся и избитые аллегории вроде этих.
Значит, по-твоему, день удался, если удачно каждое его мгновение, от пробуждения до отхода ко сну, а точнее, если он воплощает успешно пройденное испытание (опасность). Но не поразительно ли, что большинству (и твое представление, явно отличающееся от обыденного, отдает произволом) достаточно одного-единственного момента, чтобы день стал удачным? «Когда я стоял в предрассветных сумерках у окна, мимо пролетела птаха и пропела словно для меня одного — вот это и был удачный день» (рассказчик А). «День стал удачным в тот момент, когда через твой голос по телефону — хотя ты всего лишь хотел продолжить читать книгу — мне передалась твоя жажда странствий» (рассказчик Б). «Чтобы день удался, особый момент не нужен — мне довольно при пробуждении просто дыхания, вдоха, un souffle» (третий рассказчик). Не удивительно ли, что в целом удачный день, кажется, предопределен еще до того, как начался?