Тридцать третье марта, или Провинциальные записки
Шрифт:
После обеда ничего не происходит. Совсем. Куришь на балконе, и дым колечками. Ну, ещё облизываешь усы от остатков абрикосового варенья. Вот и все развлечения. Какой-то мужик под окнами не может оторвать пивную бутылку от губ. А незачем было так присасываться. К городской трубе причаливает большое серое облако. По всему видать — осеннее. Наверное, какая-то ошибка в прокладке курса. Несколько ласточек суетятся вокруг него. Лоцманы местного небесного тихоходства. Скучно, душно, кисельно. Воздух такой густой — того и гляди остекленеет. В такую погоду на скрипке, к примеру, играть нельзя. Звуки забиваются под верхнюю деку, и никаким смычком их оттуда не выманишь. Только на барабане и можно. Впрочем, на барабане в любую погоду можно. Хорошо, когда горы со снеговыми шапками на горизонте. Когда плохо, то на горизонте деревня Балково с заброшенным коровником. Поле и пыльная дорога. Всё вокруг плоское, точно блины. Не стоило, конечно, их есть в таком количестве. Даже с абрикосовым вареньем. Тем более с вишнёвым. Если б заставляли — тогда понятно. Если б угрожали, не давали спать, пока не съем, вводили бы их внутривенно — и говорить нечего. А так… Зато я теперь знаю, «отчего люди не летают так, как птицы». Я и раньше догадывался, а теперь точно знаю.
Двенадцатое августа. Прошёл ливень. С громом, молнией и сильным ветром. Обычный ливень, каких этим летом по два на неделе. После него на земле жёлтые листья. Совсем немного. Где-то они в кронах прятались. До поры. Наверное, им было неловко. Все ещё, а они уже. Не утерпели — сорвались. Да нет ещё никакой осени. Ещё и лета толком не было. Мало ли от чего может пожелтеть лист и разбиться вдребезги утренний воздух. И стая птиц просто носится по небу от избытка своих птичьих чувств, а вовсе не собирается… Да и вообще это вороны. Куда они денутся. А взгляд у неё не холодный, нет. Просто устала.
Сегодня у меня была собака. Нет, мне её не давали поносить, и она не приходила ко мне в гости. Я сам к ней пришел. Взял удочки и пошёл ловить рыбу подальше от деревни. Если пройти километра три от моего дома вниз по течению Оки, то как раз придёшь к старой барже, вытащенной на берег. Там хорошее, тихое место. В этой самой барже собака и живет. Рыбаки её подкармливают, а когда не подкармливают… она и сама стащит. Но совесть имеет — тащит только закуску. Чтобы бутылку взять — это ни-ни. Она давно возле рыбаков крутится — понимает, что к чему. Откликается на любую кличку. Даже когда и не зовешь её вовсе. Придет и смотрит. Собаке отказать трудно. Если бы я умел так смотреть, как она — мне бы никогда ни в чём не отказывали. Даже самые краси… Ну, да я не о том. Дал я ей кусок колбасы, который собирался немного поджарить на углях. Потом ещё один. Когда колбасы не осталось, я открыл банку шпрот. Запил пивом съеденные ею шпроты и пять сдобных сухарей с изюмом.
Вязники
Жара такая, что на асфальте отпечатываются даже воробьиные следы. В центре уездного города Вязники, на Соборной площади… нет никакого собора. То есть он сначала был и очень красивый, а потом решили ему не быть никогда и разрушили его до основания, чтобы затем из обломков построить дивный новый мир. С новым миром, однако, получилось как-то не очень, если не сказать чтоб совсем. Впрочем, обломки старого добросовестно растащили по своим тесным и неновым, зато отдельным миркам. Словом, что тут рассказывать — история самая обычная. Таких историй у нас… Недавно, однако, наскучив старым новым миром, опять решили собору быть. Ну, если не всему собору, то хотя бы колокольне. Ну, если не колокольне, то хотя бы памятному камню с блестящей металлической табличкой, на которой написано, что колокольне и собору быть. А пока ни колокольни, ни собора нет, перед камнем нахально разлилась большая лужа, посреди которой стоит одуревшая от жары бездомная лохматая собака. Она стоит и думает быть свиньей, чтобы плюхнуться в прохладную лужу и лежать, лежать… Зарекся я писать предисловия — никогда ничего путного из них не выходит. Непременно вылезет какая-нибудь свинья, которая хоть и собака, но… Уйдем от нее поскорее и по улице Третьего Интернационала, бывшей Большой Благовещенской, дойдем до большого и старинного купеческого дома с колоннами, в котором помещается краеведческий музей.
История Вязников, как и всякая уважающая себя история провинциального русского города, начинается с бивня мамонта. Вот его-то как раз в музее и не оказалось. Экскурсовод, однако, клятвенно меня заверил, что он есть, но лежит в фондах. Мало того, кроме бивня есть еще два огромных зуба в таком хорошем состоянии, что хоть сейчас ими жуй. Бог с ним, с этим бивнем. Его с успехом заменяет чучело волка, которому восемьдесят пят лет. Не волку, конечно, а чучелу. Вместе-то им и вовсе за сто. Они еще застали расцвет Вязников с их богатыми льнопромышленниками, с их… Но не будем забегать вперед.
Лет восемьсот тому назад или даже больше, стоял на высоком холме километрах в семи от современных Вязников, городок Ярополч-Залесский, основанный… а вот и не угадали. Не Юрием Долгоруким, но его братом — Ярополком. Долго стоял. Больше ста лет. И в тринадцатом веке подступили к его деревянным стенам татаро-монголы… Какая-то часть жителей городка все же уцелела, но в Ярополч не вернулась, а поселилась вне старых стен. Вернее, вне их обгорелых остатков. Потом был новый город-крепость с земляными стенами и каменными башнями, построенными уже после Смуты по приказу Алексея Михайловича воеводой Субботой Семеновичем Чаадаевым [9] . В этот, по словам летописца, «велицый град» Ярополч, однажды приезжал даже царь Федор Алексеевич. Ну, не то чтобы приезжал, а проезжал мимо на богомолье, но все же пожертвовал в местную Троицкую церковь крест с алмазом и Евангелие с дарственной надписью. Это одной рукой. А другой подписал указ о том, чтобы «камень, который брат на городовое строение и доныне лежит… и по нашему, великого государя указу, велено тот камень отдать в монастырь Успенья пресвятой Богородицы Флорищевых гор». Представляю себе, как он гневался на тогдашнего воеводу Антипа Хитрово: «Уж не токмо построить за столько-то лет, но даже и расхитить не сумели, бездельники!» И топал при этом царской ногой, обутой в красный сафьяновый сапог с наборным каблуком и серебряной подковкой.
Как бы там ни было, а стал Ярополч понемногу хиреть. Он и раньше-то не процветал, а тут и вовсе многие ярополчане-ремесленники стали спускаться с горы, на которой они жили, и селиться внизу, в слободе. Вот эта самая слобода и получила название Вязников. Место там было болотистое, вязкое. А, может, потому так назвали слободу, что росло в округе много вязов. Кстати сказать, один вяз так и остался на гербе города.
Сводный брат царя Федора, Петр, в Вязники за нехваткой времени не приехал, а просто повелел, чтобы «во всех губерниях размножить льняные и пеньковые промысла, например, как обычно промышляют в Пскове и Вязниках». И понеслась слобода на всех парусах. В царствование Екатерины Вязники получили городской герб, а несчастливый Ярополч превратился в сельскую слободку с двумя сотнями крестьянских душ. Только в середине девятнадцатого века, после подачи многочисленных прошений, подкрепленных, как у нас принято, денежными суммами, ярополчане получили звание вязниковских мещан. К тому времени в Вязниках выделывали льняное полотно такого качества, что и во Франции с Италией завидовали. Одних медалей с международных промышленных выставок было привезено столько, что в пору каждому жителю на грудь, а которым и на две.
Особенно выделялись среди вязниковских промышленных воротил династии Елизаровых, Демидовых и Сеньковых. На фабрике Ефима Елизарова была установлена еще в 1863 году паровая машина Уатта на целых десять лошадиных сил. Хотите верьте, а хотите нет — стоит машина целехонькая во дворе музея. Даже возведен над ней деревянный павильон. Черной блестящей краской выкрашен каждый ее суставчик, каждый зуб ее шестеренок и огромное, едва ли не трехметровое в диаметре, маховое колесо. Такому механизму можно поклоняться и даже жертвовать ему домашних животных. Корову, конечно, жалко, а курицу или кролика легко. Между прочим, когда об этой машине стало известно широкой музейной общественности, то из Дублина, из самого богатого в мире музея паровых машин пришло письмо с просьбой продать им нашу за любые деньги. И тогда директор музея написал им письмо большими печатными ирландскими буквами, состоящее всего из двух слов. Тех самых, которые Ипполит Матвеевич Воробьянинов написал одному английскому филателисту.
Кстати сказать, купец Ефим Елизаров, бывший к тому же городским головой [10] , так успешно торговал с Персией, что сам персидский шах наградил его почетным орденом «Льва и солнца». В елизаровском доме и находится теперь вязниковский краеведческий музей. В музее есть отдельная комната, в которой устроен кабинет городского головы. За столом сидит макет городского головы в натуральную величину, одетый в строгий черный сюртук. Только без головы. Музейные старушки к нему привыкли, а раньше побаивались. В народе говорят, что раньше голова у макета была, но странным образом пропала. Искали ее, искали, но не нашли. Был слух, что кто-то из местных властей, надеясь, что даже и макет головы такого умного человека… Врут, все врут. Поставь они к себе на плечи хотя б макет — сразу бы стало заметно…
Со стен музейных залов смотрит на нас прекрасная коллекция картин, «вязниковская Третьяковка», собранная «королем льна» — потомственным почетным гражданином Сергеем Ивановичем Сеньковым. Род Сеньковых вышел из Вышнего Волочка. Еще в смутные годы семнадцатого века братья Сеньковы, Пахом и Иван, осели в окрестностях Вязников, в селе Мстёра. Осели, но не стали сидеть сложа руки. Завели полотняную фабрику. Сначала одну, а потом, когда за сто тысяч рублей выкупились из крепостной неволи у генеральши Тутолминой, и вторую, но уже не во Мстёре, а в Вязниках. Еще и породнились с другими вязниковскими фабрикантами, Демидовыми. Торговали Сеньковы льняным полотном по всей России. Даже в Чикаго продавались льняные ткани, произведенные на сеньковских мануфактурах. И город родной Сергей Иванович Сеньков не забывал. Устроил начальную школу при фабрике и приложил все силы к открытию в Вязниках мужской и женской гимназии, открыл первую во Владимирской губернии фабричную библиотеку… но про все это помнят краеведы, историки, сотрудники музея и другие люди в очках и шляпах. Народное предание сохранило, однако, только то, что Сеньков построил в городе два дома для двух любовниц, да еще смотрел с башни своего шестидесятикомнатного дома в подзорную трубу на то, как в ближнем пруду купаются фабричные работницы. Эх, завистники… Любят у нас возвести напраслину на человека, особенно на богатого. Больно надо было ему смотреть на своих работниц. Да за его-то деньжищи ему самых лучших русалок из какой угодно заграницы выписывали для того, чтобы без всякой подзорной трубы они радовали глаз, плескаясь в его личном пруду.
Династии Сеньковых повезло. Сергей Иванович в двадцать четвертом году сумел вырваться за границу. Осел в Италии. Туда же подтянулась часть родственников. Теперь они Сеньковы-Чеккини. Часть из них в пятидесятые годы вернулась, но это уж отдельная, во многом печальная история, далеко выходящая за рамки моего короткого рассказа.
В одном из залов музея собраны старинные музыкальные инструменты. Один из них, музыкальная шкатулка «Фортуна», сделанная в Лейпциге в позапрошлом веке, еще работает. Если сесть в музейное кресло и отвернуться от окна, а потом завести шкатулку, то под тихий перезвон крошечных молоточков… нет, не застрелиться, но кусать локти. Не удастся себе — так хоть кому-нибудь, хоть экскурсоводу! Зачем у нас все было? Зачем нам эти воспоминания о том, что ушло безвозвратно и вряд ли вернется? Затем, чтобы они ныли, как тот единственный зуб из анекдота… Ну, да что об этом в который раз говорить. Уж лучше я скажу о знаменитых вязниковских огурцах. Вот факт достойный книги рекордов Гиннеса. Еще в начале прошлого века одна вязниковская семья потомственных огуречников в сезон продавала по триста пудов огуречных семян. Заметьте — не огурцов, а семян! Жители Вязников клянутся, что такие семена, посаженные в грунт, всходят на целых два дня раньше семян хваленых Муромских огурцов и затаптывают те насмерть. А каков вкус… Клубника со сливками нервно киснет в тарелке. Я сам, как говорил один известный литературный герой, в продолжение обеда съел семнадцать преогромных огурцов. Ну, пусть не семнадцать и не преогромных. Но два и маленьких точно.Уезжаешь, а потом уходишь к нему полем, уходишь… Какими-то мокрыми, полегшими овсами, чертополохом, кустами пижмы уходишь и дождик мелкий на тонких и кривых от ветра ножках семенит за тобой. Тихо. Никто не чирикает, не звенит, не жужжит. Шмель прогудит, но не по делам, а так — крылья размять и тотчас же обратно, домой. Наконец подойдешь, а он стоит китайской стеной и шумит молча. Вековыми соснами молчит, и дубами, и осинами, и упавшими шишками, и даже мелкими червячками в перезревших грибах. То громче молчит, то тише. И ищешь, ищешь со страху в этом молчании хоть что-то свое, привычное — шум далекой дороги или электрички, или гудок парохода… Но нет ни вблизи ни вдали ни шоссе, ни электрички, ни реки. Только он стоит стеной и шумит молча. Не разобрать стену его молчания ни на кирпичик дороги, ни на кирпичик электрички. И ты перед этой стеной, точно муравей перед слоном, но нет в тебе муравьиного бесстрашия. А то, что ему до тебя никакого дела нет — знает только он, но не ты. И на всю округу только деревенька одна верст за пятнадцать отсюда. Домов десять-пятнадцать развалюх. С тощими коровами и толстыми дачниками. И ты уходишь, а потом уезжаешь в нее, чтобы поскорее забежать в дом, закрыться на все засовы, выпить водки, лечь, отвернутся к стене и восклицать клопам за отставшими обоями — О, Господи! Господи… А Он будет думать тебе — Ну спи уже, спи. Или вот выпей еще водки. Только не упоминай Меня всуе. Толку-то от этого… И ты лежишь и молчишь. То громче молчишь, то тише.
Мелодия «Старосветских помещиков» удивительным образом напоминает мне неторопливые джоплиновские рэгтаймы. Как хороши эти медленные, старинные ноты «ю» в «варениках с вишнею» или «мнишках со сметаною». И в самом деле — что такое это наше нынешнее «с вишней»? Купит хозяйка в каком-нибудь супермаркете пакет с замороженной вишней, которой нас, точно шрапнелью, обстреливает из польских или болгарских окопов Евросоюз и приготовит на скорую руку… То-то и оно, что ничего хорошего. А вот с вишнею совсем другое. «Ю» — это тонкий хвостик с резным листиком, за который держишь теплую от солнца, немного хмельную, пунцовую ягоду, только что сорванную с дерева. И такие ягодки в варенике не слипнутся в братскую могилу и не вытекут от первого укуса тощей синей струйкой тебе на белую рубашку, а брызнут так задорно, так шампански, что кружевная блузка твоей соседки по столу окажется в пунцовых пятнышках. А уж вы потом найдете укромный уголок, чтобы их оттереть. Да! Вареники непременно со сметаною! Не с порошковой сметаной, в которой только химия, физика да математика, а c той сметаною, которая… Ну, что я вам все рассказываю — уж и обедать пора. Слюни подбираем, наливаем кипятку в бомж-пакет с высушенным супом и любуемся, как распускается в горячей воде сморщенная горошина или кусочек морковки.
Пошехонье
Если доехать из Москвы до Рыбинска, а потом из Рыбинска, по залатанной, как тришкин кафтан, дороге, шестьдесят километров на север до Пошехонья, да зайти в собор Троицы Живоначальной и пожертвовать десять рублей на восстановление храма, то говорливая женщина, у которой сноха в Рыбинске рожала и в самой Москве есть знакомые, куда она ездила прошлой зимой к святой иконе Матроны Московской, разрешит вам подняться на соборную колокольню. Для этого надо пройти на церковный двор, найти там рабочего в котельной, который вам даст ключ и фонарик. Сразу-то вы рабочего не найдете, а вместо него увидите бегающего по двору щенка с черной мордой и белым дружелюбным хвостиком. Щенок сначала вас облает от полноты чувств, потом смутится, спрячется за дровяным сараем, а уж потом, когда любопытство возьмет верх, выйдет поздороваться за кусочком колбасы или сыра и проводит, повизгивая от радости, до двери котельной.
Входная дверь в колокольню заперта на большой черный замок, скрепляющий два звена
В пошехонском народном краеведческом музее [11] , устроенном в старом деревянном здании земской уездной больницы, экскурсовод Антонина Петрова чуть окая, рассказывает о том, какие удивительные гвозди раньше ковали местные кузнецы еще до тех времен, когда стали наоборот гвозди бы делать из этих людей. На всю Россию славились. Пошехонские охотники на медведя хаживали, имея при себе всего один гвоздь, да и тот вполне средних по местным меркам размеров. Пошехонская старина рассказывает, что самые маленькие из тех гвоздей были меньше тульских, тех самых, что Левша выковал, а самые большие Петр использовал на строительстве флота. Одного гвоздя хватало, чтобы намертво скрепить большой фрегат, не говоря о мелком бриге. Говорят даже, что один пошехонский кузнец уж выковал Царь-гвоздь, чтобы одним махом скрепить все наше царство-государство, да пока искали подходящий молот, оно возьми и развались в одночасье.
Славилось Пошехонье своими сусальных дел мастерами. Да не из тех, которые чуть что и по сусалам, а золотобойцами, делавшими сусальное золото. Пошехонским сусальным золотом крыты купола Киево-Печерской лавры, скульптуры в фонтанах ВДНХ, фонтан Самсон в Петродворце, использовалось оно и при внутренней отделке Большого Театра.
В секретных партийных архивах есть упоминание о том, что самого Леонида Ильича, когда он уже зубами еле-еле переставлял, для пущей сохранности и вообще как вождя прогрессивного человечества решили… Ему б тогда сносу не было. Все же золото — не оцинковка какая-нибудь. Он поначалу и согласился даже. Обронзовения ему тогда уже не хватало. Но потом вдруг заартачился — дескать, на золотом фоне ни одна звезда его видна не будет. Пока уговаривали…
Теперь никаких золотобойцев в Пошехонье и в помине нет. Придумали в Москве автоматический золотобойный станок и все сусальное золото делают при помощи пара и электричества. Но как делают? Ни блеску того, ни тонкости… Короче говоря — без души. Теперь-то, кое-кто, может, и с дорогой бы душой, как Леонид Ильич… Так ведь с нынешним сусальным золотом никаких гарантий. А ну, как оно через год или два начнет, к примеру, на носу отслаиваться? Особенно в тот момент, когда на этом самом носу выборы.
Золотобойцев, конечно, жалко, но уж как жалко пошехонских сыроделов… Знаменитым пошехонским сыром теперь даже и не пахнет. И от завода остались одни воспоминания. Даже специальные породистые голландские мыши [12] , которые только одни и могут прогрызать правильные дырки в сыре, решили вернуться на родину. Уж как их все ни уговаривали, включая самого ярославского губернатора, — всем отказали. Собрали свои нехитрые пожитки и ушли.
Конечно, под маркой пошехонского сыра теперь выпускают другие сыровары в других городах другой сыр, в котором пошехонского одно название. Говорят, что его даже можно есть. Но без всякого удовольствия. Да и какое тут удовольствие, когда дырки в нем то большие, то маленькие, а то и вовсе налезают одна на другую. Раньше-то по ГОСТу на сырные дырки… Эх, да что тут говорить.
Надежда, однако, не покидает пошехонцев. Особенно котов, которых хлебом не корми, а дай покататься как сыр в масле. Даже пошехонские мыши ждут перемен, потому как бесплатного сыра у них нет даже в мышеловках. Те, что пошустрее, даже собираются писать письмо в Голландию. Малограмотные коты, однако, не хотят долго рассусоливать с перепиской. Послать, говорят, туда специального человека с дудочкой и вся недолга. Приведет как миленьких. С третьей стороны — не привел бы лишних. Пошехонье — городок маленький. Если смотреть на него с верхней площадки соборной колокольни — весь на ладони уместится.Вчерашний день провел дома, в Пущино. Сдавал документы на заграничный паспорт. Городок у нас маленький, а потому в здании милиции квартирует и паспортный стол, и те, кто промышляет дорожным рэкетом автоинспекцией ОПГ ГАИ. Часам к двенадцати, утомившись от стояния в очереди, вышел я во двор покурить. Во дворе стояло семь или восемь легковушек. Хозяева их, собравшись в кружок, болтали, курили и грызли семечки в ожидании измывательств технического осмотра своих автомобилей. Из какой-то престарелой шестерки пел цыганский хор с Михалковым про то, как мохнатый шмель на душистый хмель, а цыганская дочь гадать, торговать паленой косметикой и марафетом за любимым в ночь и все такое. В тот момент, когда хор запел припев любимый и позвал всех вперед за цыганской звездой кочевой, на красное милицейское крыльцо к водителям вышли два милиционера. Даже два с половиной. Половинкой был тщедушный сержантик, а всем остальным — женщина-лейтенант с портфельчиком в руке. Впрочем, в ее руке и чемодан с колесами показался бы портфельчиком. Услышав призыв цыганского хора, женщина расцвела улыбкой, раскинула руки навстречу автовладельцам, повела могучими плечами и так вздрогнула необъятной грудью, что у мужиков ноги подкосились, и они мелко задрожали ей в ответ.
В пятом часу, когда спадает жара, выгоняют коров и телят на луг, за околицу. Этот раз — особенный. Впервые выпасают телят, родившихся этой зимой. Все для них в новинку — и стадо, и луг, и пастух. Малыши пришли со своими хозяевами. Пастух суров, поскольку мучительно трезв и, как строгий учитель учеников, зовет и коров и телят по фамилиям их владельцев.
— Сморкалов! Ну ты куда ж, сучонок, скачешь? — кричит он черному, с белой звездочкой на лбу бычку.
Бычок пугается и бежит поближе к хозяину, Сереге Сморкалову. Тот его пытается хворостиной отогнать обратно в стадо. Но больше грозит, чем бьет.
— Ну, хули ты Борька? На хера ты туда? Ты давай правее. Правее же, бля! Русским языком тебе говорю, мудила!
Какое-то действие эти слова производят, и Борька отбегает метров на пять от Сереги. Тут ему на глаза попадаются запыленные лохмотья полиэтиленового пакета и он начинает их усердно жевать. Серега подбегает и начинает охаживать бычка хворостиной в полную силу.
В это время Наташка Ершова, продавщица местного сельмага, пытается загнать в стадо свою телочку. Она тащит и тащит ее за большой желтый собачий ошейник. Телочка упирается, но силы неравны — Наташка будет, пожалуй, крупнее любого в этом стаде. Отпихнув могучим плечом мосластую бурую корову, Наташка ставит на нужное место телочку, отирает вспотевшее лицо и идет посидеть в тень ржавого трактора. Она и не видит, что телочка, немедленно бросив пастись, потихоньку трусит за ней, приноравливаясь на ходу пожевать подол Наташкиного сарафана.
Пастух, увидев такое безобразие, кричит телочке:
— Ершова! Ну, ты охуела совсем! Выплюнь сарафан! Выплюнь, я тебе говорю! Куданах ты поперлась-то?! Сворачивай! Сворачивай сюданах!
Наташка оборачивается на крики, и телочка утыкается ей в необъятный живот. Она — телочка, а не Наташка — обиженно мычит. Наташка хватает ее за ошейник и приобщение к стаду начинается с новой, неистовой силою.
Часа через полтора и телята, и хозяева устают. Первые пасутся вместе со взрослыми коровами, а вторые сидят в тени трактора и болтают. Только пастух ходит вокруг стада, щелкает бичом, и то ли говорит коровам, то ли самому себе:
— Ну, что бля? Растопырились мы сами с усами — и облом… Потому, бля, пасись в строю и не выебывайся!
Становится прохладнее, сирень пахнет еще оглушительнее и у одуванчиков начинает ломить стебли и головы от постоянного слежения за садящимся солнцем.Ростов Великий
В Ростове Великом про эти события и не помнит, считай, никто, да и не мудрено — больше полусотни лет прошло. Документов, можно сказать, никаких не осталось, кроме одной бумажки в архивах ростовского райкома партии, которого теперь уж и нет, а может, и вовсе не было. Говорили-то разное, но веры этим разговорам нет. У нас и соврут — недорого возьмут. В пятидесятых годах в Ростове даже и в кремле были коммуналки и гусей с козами пасли, а уж за кремлевской стеной… В этой маленькой, приземистой церкви на краю города еще с конца двадцатых квартировала какая-то артель инвалидов, потом сельскохозяйственный техникум, потом он съехал в специально построенное для него здание и она опустела. Думали сделать в ней ремонт, чтобы потом… но где-то наверху не выделили фонды и решили устроить овощной склад безо всякого ремонта. Завезли море капусты. Она лежала и тухла от тоски так, что проплывавшие над складом облака сворачивались в трубочку и норовили облететь здание десятой дорогой, а внутри, на фресках, ангелы и херувимы устали отмахиваться от этого невыносимого запаха и стояли грустные, с опущенными крыльями.
Главы с крестами все давно посносили, а там, где они были, все застелили кровельным железом и прибили его длинными и толстыми гвоздями. О колокольне, соединенной с церковью переходом, и говорить нечего — она и до смерча приказала долго жить. Все хотел ДОСААФ из нее парашютную вышку сделать, да не сделал, но два верхних яруса рабочие успели разломать.
В начале августа пятьдесят третьего года стала крыша протекать. Нет, капуста не жаловалась — ей было все равно, но завскладом Егорыч поймал одного из вечно слоняющихся без дела забулдыг-грузчиков, по фамилии Петров или Сидоров, а может даже Иванов, и велел залезть на крышу с целью ее осмотра и последующего ремонта.
На крыше было холодно и дул ветер с озера. Кузьмин (на самом деле его фамилия была именно Кузьмин) застегнул телогрейку и затопал к центру крыши, потому как именно оттуда в склад протекала вода. Под ногами гремело ржавое железо.
— Был бы капустой — обделался сейчас со страху, — подумал грузчик и хрипло засмеялся собственным словам.
Прореха… Нет, это была не прореха. Как будто кто-то надорвал или проклюнул в этом месте крышу изнутри, и железо разошлось рваными, красноватыми от ржавчины лепестками.
— Небось сварщика придется на крышу тащить, чтоб заварить дыру. По-другому никак — оторвет заплатку-то, — поскреб небритую щеку Кузьмин.
Он подошел к дыре близко и заглянул в нее. Оттуда на него смотрела маленькая, точно детская, луковка нежно-зеленого цвета. Луковка сидела на невысоком, не выше четверти метра, цилиндрическом, краснокирпичном основании. Кирпичики были маленькие, будто игрушечные, но по виду ничем не отличались от настоящих. На верхушке луковки блестел крошечный, чуть больше нательного, крестик.
Кузьмин присел перед луковкой, инстинктивно выдохнул в сторону и осторожно поскреб кривым и черным ногтем по луковке. Снизу нетерпеливо закричал Егорыч:
— Ну, ты там уснул что ли? Смолой залить хватит или надо железом зашивать?
Кузьмин не ответил, но про себя подумал: «Я эту старую сволочь, у которой вчера купил самогон, удавлю голыми руками. Только узнаю, что за дрянь она туда намешала, а потом удавлю за милую душу. За рупь готова еще живому человеку мозг отравить, зараза».
— Да тут ерунда, — крикнул он завскладу, — Досками сам заколочу. Завтра и заколочу.
И стал медленно спускаться по лестнице.
Назавтра Егорыч укатил на грузовике в какой-то совхоз — должно быть за новой капустой, чтоб ее потом сгноить. Он вообще не любил капусту и безжалостно ее продавал налево. Какие-то у него были с ней личные счеты. Целый день Кузьмин не находил себе места, а после обеда отпросился у кладовщицы Веры по семейным обстоятельствам, которых у него отродясь не было. Вера хмыкнула и отпустила — она и сама в отсутствие Егорыча не собиралась долго задерживаться на работе. Петров вышел из дверей склада, зашел за угол и полез на крышу.
Зеленый цвет маковки стал темнее, насыщеннее и сама она стала больше. Он присмотрелся к кирпичному основанию — как будто выше стало и чуть толще.
— Растет, — прошептал Кузьмин и тут же сам себя одернул, — да ты охренел совсем, Коля. Оно же кирпичное! Когда ты не паленую водку покупал в магазине как человек в последний раз? То-то и оно. Пьешь бормотуху всякую местной выделки. Так можно и до зеленых чертей…
Он стал регулярно лазить на крышу под предлогом починки. Кузьмин притащил туда старую телогрейку и закутал растущую маковку. Он и сам не знал зачем. Как будто кирпичи и крест могли замерзнуть. Понемногу на кирпичном цилиндре стали появляться тоненькие продольные щели — будущие окна, а на поверхность маковки стала покрываться чешуйками. Крест стал как будто ажурнее и однажды утром Кузьмин увидел в его основании полумесяц. Что со всем этим делать он не знал. Это не умещалось ни в дыре на крыше, ни в его голове. Еще неделя-другая — и растущую церковную главу можно будет увидеть с земли. Пока хватало телогрейки, чтобы все скрыть. А потом? Ну, как узнает городское начальство…
Вдруг за спиной загремели шаги — Кузьмин обернулся и увидел приближавшегося Егорыча. Тот подошел к дыре и вылупил свои, и без того навыкате, бесцветные глаза.
— Сам, что ли, выпилил? — спросил он.
— Ага, — кивнул, — Кузьмин. — Лобзиком, бля. В кружке умелые руки.
Сидели на крыше долго, почти час, пока не стало свежеть от набиравшего силу ветра. Уходя, грузчик прикрыл маковку с крестом своей старой телогрейкой и придавил ее кусками старых кирпичей, валявшихся на крыше. Егорыч сказал, что пойдет в музей. Пусть пришлют специалистов для осмотра. И на всякий случай напишет в райком. Вдруг это провокация. Отвечай потом. Кузьмин предложил вместо письма в райком выпить водки. Случайно у него оказалась с собой начатая поллитровка. Они слезли с крыши и пошли в вагончик, стоящий во дворе.
Ночью начался смерч. Тот самый знаменитый смерч августа пятьдесят третьего года, который сорвал не только церковные главы с церквей, но и крыши со стропилами. Само собой, потом все восстановили. Или почти все. Из той самой церкви на окраине убрали капустный склад и вернули ее прихожанам. Восстановили купол. Но это уж было лет через тридцать или сорок. Что же до Кузьмина, то он после смерча уволился со склада и пропал из города. Говорили, что подался чуть ли не в монахи. Как же, в монахи! Никуда он не пропал. Устроился грузчиком в промтоварный. Там и спился окончательно. Бывало за стакан такого понарасскажет… Да никто ему и не верил, алкашу.
P.S. На верхнюю площадку звонницы Успенской церкви, что в Ростове Великом, ведет тесная, полутемная лесенка с истертыми кирпичными ступеньками. Двоим там не разминуться. Когда я прошел этими Фермопилами и вышел к свету и многопудовым колоколам, то позади меня, в темной, прохладной глубине послышался шум, кряхтение и приятный баритон произнес:
— Потому, что раньше, Мариночка, народ так не жрал…