Тридцать третье марта, или Провинциальные записки
Шрифт:
Хорошо, когда храм сельский. Над ним только облака и стрижи. И еще жаворонок. А от церковного крыльца распутывается в тридевятое царство длинный пыльный проселок с разноцветными песнями кузнечиков, сонными коровами и такой печальной козой, что ей хочется сказать: «Да что ты, в самом деле. Ни он у тебя первый, ни ты у себя последняя. Все образуется. Он еще вернется, вот увидишь. Он просто… Тебе ли не знать».
Еще тепло и почти жарко, еще всё поет, звенит, стрекочет, но уже на полтона ниже, уже не тридцать вторые, не шестнадцатые, но четвертые, но половинки и даже целые. И толстая, нагулявшая бока за лето стрекоза, уже не бросается стремительно в тысячу разных сторон, а летит медленно, со всеми остановками, зевая так, что челюсти заходят одна за другую. И бабочка лимонница еще желтее от предстоящей разлуки, и васильки, налитые до краев безоблачным небом еще синее, и последний комар льнет к руке уже не крови твоей желая, но ища защиты. И в каждом стебле, каким бы зеленым, сочным и упругим он ни был, вдруг просыпается предчувствие былинки — серой, высохшей, одинокой на ледяном ветру, и томит, томит…
Ближе к вечеру, стоит только ветру подуть, — весь воздух в золотом берёзовом и липовом шитье. И кузнечики поют так пронзительно, точно хор пленных иудеев из «Набукко». И Ока еще течёт, но уже впадает в небо. А в нём только тонкий белый шрам от самолёта. И больше ничего.
Покров
Город Покров, расположенный на границе Московской и Владимирской областей, знаменит тем, что через него все проезжали — и Суворов, и Пушкин, и декабрист Трубецкой, и Грибоедов, и даже Чацкий, который из Москвы бежал, куда глаза глядят через Покров. Поначалу жителей города страшно обижало то, что никто в Покрове не задерживался более, чем на несколько часов — лошадей переменят, станционному смотрителю в зубы дадут, дочку его в Петербург или еще куда сманят и гайда тройка снег пушистый. Одних только дочек увозили по нескольку десятков в год. Станционный смотритель со своей старухой умучились этих дочек… И все девки-то как на подбор — румяные, крепкие, работящие. Ну, да мы не об них. Ежели зайти в покровский краеведческий музей, да подняться на второй этаж, то в одном из залов можно обнаружить толстую конторскую книгу записи проезжающих. Книга старинная, заведена она была еще при Екатерине Второй — сразу после присвоения Покрову городского статуса. Городские
Утром на даче небо в многоточиях стрижей и ласточек. Холодные и щипательные пузырьки ржаного кваса, перепрыгивающие с нёба в нос. Яичница-шкворчунья с остатками вчерашней варёной картошки, кубиками копчёного окорока, помидорами, сладким перцем, укропом и зелёным луком. Вилка с треснувшей костяной ручкой и остатки желтка на ломте серого хлеба. Потом чай с сушками пьёшь, пьёшь… и смотришь, смотришь, как муха ползёт, ползёт от солонки до самого верхнего края литровой банки со сливовым вареньем.
Из сада доносятся детские крики — на одной из дорожек обнаружился ёжик. Он фыркает, сворачивается клубком и не желает знакомиться. Чтобы задобрить ёжика, ему выносят молока в жестяной крышке из-под маринованных огурцов. Дети — Соня, Васёна и Мишечка — прячутся в кустах, чтобы наблюдать за пьющим ёжиком. Тут, совершенно некстати, приходит дворовая собака Дуся, откатывает лапой колючий шар и с удовольствием лакает молоко. Дусю оттаскивают за хвост, но молока уже нет. Все кричат, валяются в траве и смеются. Кроме ёжика. Он, кажется, обиделся навсегда и ушуршал в заросли смородиновых кустов.
Приходит соседка Катерина. Она больна. Болен её муж, дочь и зять. Кажется, болен даже их кот, Василий Витальевич. Ей нужно всего пятьдесят рублей на лекарство. И тогда её семье станет легче. Правда, ненадолго. У Катерины фонарь под глазом. Говорит, что не вписалась в поворот. Виталик, её муж, решил повернуть — а она не вписалась. А с получки они всё вернут, конечно. В доказательство своей кредитоспособности Катерина рассказывает о том, что у её зятя есть мобильный телефон. «В нем, между прочим, сим-карта есть», — доверительным перегаром шёпотом сообщает она. Не то чтобы она её в руках держала, но зять врать не будет. Сим-карта — это, конечно, не виза или мастер-кард, но под рассказ о ней просят пятьдесят рублей, а не пять тысяч долларов.
Тем временем начинают звать к обеду. Надо идти в огород за чесноком, огурцами и луком. Заодно нарвать чёрной смородины, выложить её на большое блюдо и немного подвялить на солнце. А уж потом залить водкой и настаивать, настаивать… Настоечка получается такой… такой…. Господи, ну что ж они так из кухни кричат-то? Несу уже ваш чеснок, несу! Сейчас выпаду из гнезда гамака и несу.
Обед тянется долго. На первое — холодный свекольник. Густая деревенская сметана никак не желает в нём распускаться. Дети энергично её размешивают. В конце концов часть свекольника неисповедимыми путями оказывается у Мишечки в ухе. Девочки смеются, а Мишечка обижается, сопит, фыркает и даже пытается топать ногами, точно приходивший утром ёжик.
После обеда, то есть после рюмки ржаной, свекольника, большого куска картофельной запеканки с мясом, куска запеканки поменьше и совсем малюсенького кусочка, компота из вишен с пряниками и… ик, велят переносить наколотые дрова со двора в сарай. То есть их надо было перенести до обеда, даже и до вчерашнего, но… В сарае темно и прохладно. Там завалялась раскладушка, на которой можно заваляться часок-другой. А все эти россказни, что не перенесённые вовремя со двора в сарай дрова могут убежать к другому хозяину, — брехня. Может, такое и случается где-нибудь за тридевять земель, а у нас, в средней полосе, такого и быть не может. Один раз, правда, у Виталика, мужа Катерины, убежали дрова, но не все, а только полкубометра. Зато на их место сразу прибежало три литра самогона. Катерина и глазом моргнуть не успела. И дня два потом им не моргала. Так он у нее заплыл.
К вечеру свежеет. На открытой веранде ставят самовар и пьют чай с мятой, малиной, яблоками, гречишным мёдом и огромным маковым рулетом с блестящей корочкой. Комары чай не пьют, а жаль. Время к вечеру из вязкого и тягучего превращается в летучее и прозрачное. Не успеешь выкурить трубку, как на крыльце, в старом детском корыте с дождевой водой, начинают плескаться первые звёзды. Детей уговаривают идти спать. Мишка и Васёна кричат, что ещё не выпили весь чай и не доели рулет, а Соня уже спит, облизывая во сне измазанные мёдом губы. Становится совсем темно. Из своей будки вылезает Дуся и начинает бегать по двору, облаивая на ночь каждый его угол. Надо бы перед сном почитать какую-нибудь книжку или поразмышлять о чём-нибудь этаком, чтобы «не позволять душе лениться», но… лучшее — враг хорошего.Киржач
Город Киржач, если верить грамоте Ивана Калиты, известен с четырнадцатого века. То ли Иван Дмитриевич купил эти полтора дома под снос по случаю, то ли завещал — теперь уж не разобрать. Вообще, в грамотах Калиты, на которые так любят ссылаться наши краеведы, можно найти все что угодно — было бы желание. Не удивлюсь, если в недалеком будущем окажется, что потомки какого-нибудь нынешнего министра или олигарха, согласно грамоте Калиты или получили в дар с великокняжеского плеча нефтяное месторождение, или купили его совершенно недорого — буквально за подержанные жигули модели Лада Калита.
Вернемся, однако, к Киржачу. Город стоит на реке Большой Киржач, который так петляет по Киржачскому и соседнему Александровскому районам Владимирской губернии, что можно удавиться. Все, что не Большой Киржач — то его многочисленные притоки. Сам Большой Киржач — просто Лев Мышкин да и только. То есть саму реку еще можно разглядеть при хорошем освещении невооруженным взглядом, а уж для нахождения притоков понадобится микроскоп.
Киржачский краеведческий музей потому, наверное, называется краеведческим, что находится на краю самой беспросветной нищеты. Хоть и помещается он в двухэтажном купеческом особняке позапрошлого века [13] , но экспозиция занимает всего одну комнату на первом этаже. Все остальные помещения в аварийном состоянии. Музей смело можно называть народным, поскольку почти все экспонаты, от окаменелых аммонитов и белемнитов до позеленевших от времени самоваров, принесены и подарены местными жителями. Честно говоря, с множественными числами я хватил — аммонит всего один. Правда, самоваров целых три. Но служители музея не унывают — нехватку аммонитов, первобытных рубил и скребков на полках они восполнили набором красивых ракушек, из тех, что обычно привозят наши отпускники из солнечной Ялты или Одессы в свои холодные вологды и киржачи. Кстати, получилось очень мило. А над полками с ракушками висит, заботливо увитый белыми искусственными цветами, нарисованный местным художником портрет первобытного жителя этих мест в шкуре и с дубиной. Какой-то заезжий депутат из столицы подарил музею от своих щедрот стеклянную кружку с эмблемой своей партии. Подарил ли он стоящую рядом вполне современную пустую бутылку из-под водки «Ятъ» или кто-то из местных жителей ее занес после того, как выпил — неизвестно. Рядом со старинным чугунным утюгом лежат на листе белой бумаги два куска еще более старинного мыла — такие замшелые, что, кажется, мылились ими еще во времена Ивана Калиты. На одной из стен музейной комнаты висит форменная рубашка Юрия Гагарина и китель полковника Серегина, погибших в небе над Киржачом. Но есть в музее предмет, который можно назвать центром всей экспозиции — изготовленный местным умельцем полный доспех средневекового рыцаря. Не макет, не муляж, но настоящие, изготовленные с превеликим тщанием, кованые латы и шлем, и панцирь, и перчатки, одну из которых надо бы бросить главе местной администрации. Пусть выйдет, подлец, и ответит — почему пол в музее проваливается, почему потолок подпирают балками, боясь его обвала, почему зарплата у сотрудников не дотягивает до четырех тысяч, почему… Да был он в этом музее, был. Вместе с архиепископом Владимирским и Суздальским. Вон и грамота лежит под стеклом. На ней написано, что благодарят и благословляют архиепископ и глава директора музея. И отпускают с миром на все… Ну, про отпускают — это я приврал. Этих слов они не писали. Впрочем, директор-то и сама все понимает. И насчет стекла я преувеличил — нет никакого стекла. И витрины нет. Просто так лежит эта грамотка вместе с другими такими же на каком-то грубо сколоченном прилавке.
Однако, как-то все мрачно получается… Да я бы и рад светлых тонов прибавить, но… Впрочем, стояло в музее, в уголке, пианино светлого дерева и на нем белобрысая девчушка лет шести-семи разучивала польку «Карабас». И сама себе при этом подпевала. По правде говоря, подпевала лучше, чем разучивала… Скажете — мало светлого? Может и мало. А все лучше, чем ничего.
Есть в Киржаче женский Свято-Благовещенский монастырь, основанный еще Сергием Радонежским. То есть основывал-то он, конечно, мужской монастырь, но… теперь он женский. Как так получилось — не знаю. И то сказать — с четырнадцатого века до наших дней сколько воды утекло, сколько всяких потрясений было… А уж в прошлом-то веке был монастырь и музеем, и центром развлечений, и хлебокомбинатом, и даже керосиновая лавка в нем квартировала. И как водилось в те времена — разрушили всё, до чего смогли дотянуться. На монастырском кладбище сохранилось около десятка надгробий. Все это киржачские купцы, купеческие сыновья и их жены. Дворян и нет никого, кроме статского советника Никанора Дмитриевича Малова, директора учительской семинарии. Впрочем, были дворяне. Даже и не дворяне, а бояре Милославские, построившие здесь на свои средства храм Всемилостивейшего Спаса со звонницей для поминовения рода. В подклети этого храма находился фамильный склеп Милославских. Пятнадцать надгробий. В бытность монастыря хлебокомбинатом или центром развлечений или керосиновой лавкой все могилы тщательно ра зорили. Теперь монастырь вновь открыт и восста навливается. Бродят среди гор строительного мусора рабочие, монашки и вездесущие туристы из Москвы. А рядом с монастырем протекает Большой Киржач. Маленький, но удивительно красивый.Сосновый ветер — мужик основательный, в годах. Борода зеленая, игольчатая, с рыжинкой. Смолой, на солнце нагретой, пахнет. Сосновый с дороги не собьешь. Куда решил — туда и дует. Высоко, сильно, басовито гудит и корабельным скрипом поскрипывает. Хочешь на разговор его вызвать — запрокинь голову и кричи, кричи… Коли захочет — ответит. Не то — березовый. Как начнет лепетать — не остановишь. А что лепечет — и сам не поймет. Ты ему слово — он тебе двадцать. И ласков, даже очень, но… глуп. Одно название, что мужского рода — а ежели разобраться, то самого бабьего. Это с одного боку. А с другого — умных-то хоть возами вози, а ласковых еще поискать надо. Березовый и комара с тебя аккуратно сдует, и мошку, и сарафан на ней приподымет… Но это уж не березовый, а полевой. Этот — мальчишка, сорви голова. Ему без разницы куда дуть — лишь бы только взъерошить, смять, да покувыркаться. Спроси его — куда тебя, оглашенного, несет? Ничего не ответит — только зазвенит всеми своими кузнечиками и дальше полетит.
Еще
Гороховец
Если ехать из Владимира в Гороховец, то справа от дороги, буквально в километре, есть старинное село с необычным названием Пожарницы. Живут там, в основном, женщины. Теперь уже пожилые и просто старые, поскольку девушки… Но лучше все по порядку. Еще в реестре ремесел владимирской губернии, составленным в шестнадцатом веке, написано, что в этом селе бабы-пожарницы промышляли тем, что подбирали на пожарах не очень обгорелых мужиков, еще годных к семейной жизни, приводили их в порядок, счищали обгорелую корочку, откармливали, румянили водкой, скручивали накручивали спидометр и продавали как с небольшим пробегом. Расцвет этого промысла пришелся на вторую половину восемнадцатого века. В царствование Екатерины Второй на ярмарку горелых мужиков в Пожарницы съезжались сотни и даже тысячи баб не только из окрестных деревень, но и со всей губернии. С развитием каменного строительства и техники пожаротушения у баб-пожарниц становилось все меньше и меньше добычи. От безысходности они даже приноровились подбирать бесхозных и плохолежащих мужиков. Впрочем, и это все прекратилось в двадцать втором году указом советской власти, которая объявила промысел незаконным и, кроме того, обобществила всех мужиков. Теперь о былом богатстве села почти ничего и не напоминает, кроме, может быть, обветшалого двухэтажного каменного дома богатой пожарницы позапрошлого века Матрены Голосистой, в котором теперь находится сельсовет. Мало кто знает, но именно о Матрене великий русский поэт написал «в горящую избу войдет».
Цель моего рассказа, однако, не Пожарницы, а Гороховец, который, как известно, основал Юрий Долгорукий. Город по отцу доводится сводным братом Москве, хотя последняя родства этого не помнит или делает вид, что не помнит. Впрочем, Гороховец — родня гордая. Ничего он у Москвы не просит — ни денег, ни нефти с пряниками. Донашивает и доедает свое. А вот раньше…
До развития промышленного производства во второй половине девятнадцатого века город был известен, в основном, прекрасным горохом, который выращивали крестьяне Гороховецкого уезда. Самый мелкий калиброванный горох продавался в Европу на экспорт, как лучшее проверочное средство для принцесс. В гороховецком музее хранится жалованная грамота и золотая медаль, выданная в начале восемнадцатого века купцу первой гильдии Степану Пробке каким-то немецким курфюрстом за высокое качество поставленных горошин. С их помощью удалось разоблачить молодую авантюристку, раскинувшую свои брачные сети вокруг престарелого курфюрста.
Обычного размера горох шел в повседневную пищу. Крупные же ягоды сорта «пьяная горошина» вырастали до размеров спелой малороссийской вишни и предназначались для изысканных блюд русской кухни. Их долго размачивали в водке с перцем и использовали для украшения пирогов и кулебяк, а горошины-великаны, величиной с мандарин, фаршировали белужьей икрой и перепелиными яйцами.
Гороховую пересортицу до семнадцатого года в огромных количествах закупало министерство народного образования в учебные заведения для того, чтобы провинившиеся учащиеся стояли на коленях. Может потому знания, полученные в тогдашних гимназиях и реальных училищах, так долго не забывались.
Время в Гороховце течет неспешно, а местами просто образует стоячие пруды, болотца и даже омуты, в которых обитают аборигены, обставленные горшками с фикусами, банками соленых рыжиков и с угревшимися кошками на коленях. Гороховчанки еще лет триста назад от скуки пристрастились к вышивке и вязанию. Опытная вязальщица могла связать варежку или носок буквально за минуту, а за четверть часа обвязать одного взрослого или нескольких детей с ног до головы так, что их потом развязать не могли. И все это — лишь одной спицей, буквально какой-то тонкой, гладко обструганной палочкой. Виртуозы вязания могли обходиться и вовсе без спицы, пользуясь для этих целей указательным или средним пальцем. Такие варежки и шерстяные кофты, пришив на них ярлычок «пальцем деланные», везли продавать втридорога на Макарьевскую ярмарку в Нижнем, в Москву, Петербург и даже Европу.
В девятнадцатом веке купец Иван Александрович Шорин устроил в Гороховце котельный судостроительный завод. На этом заводе гороховецкие котельщики склепали самую большую в России баржу «Марфа Посадница» для вывоза рекордного урожая гороха. Чтобы тянуть ее, со всей губернии собрались тысячи бурлаков. Одна бечева, за которую они тянули, была длиною несколько верст. Прижимистые купцы, чтобы не платить бурлакам пайковые, кормили их тем же горохом с баржи. «Выдь на Волгу: как аукнется — так и откликнется …» — писал великий русский поэт об этом событии. Клепали гороховецкие мастера и мосты. До сих пор в Сызрани стоит мост, на гороховецких заклепках. Приглашали артель клепальщиков и на постройку броненосца «Потемкин». Говорят, что во время известного мятежа именно гороховецкие заклепки были единственными, не изменившими присяге. Впрочем, это все в прошлом — нет теперь в Гороховце верфи. В годы перестройки приказала она своим рабочим и инженерам долго жить.
В те далекие времена, когда горох был гораздо крупнее нынешнего, Гороховец был маленьким и весь умещался на вершине холма, окруженного оврагами. Теперь на этом холме стоит Никольский монастырь, во дворе и у стен которого, кажется больше художников с мольбертами, чем монахов. У свечного ящика в Троицком соборе монастыря, приветливая женщина средних лет сказала мне доверительно: «Пишите у нас заздравные и поминальные записки — у нас имя всего по рублю, а внизу, в городе, с вас возьмут по пяти».
Если смотреть с монастырского холма на город внизу, на добротные дома гороховецких купцов, которые стоят по три сотни лет без ремонта и всё прочнее прочного, на высокие резные свечи колоколен, на буйные головы окрестных холмов, поросшие соснами, на тихую, умиротворенную Клязьму, на белеющий на другом берегу Знаменский монастырь, на воздух переливающийся разноцветным птичьим щебетом, то невольно думаешь… Впрочем, так не объяснить. Тут надо с другого конца зайти. У каждого человека есть своя малая родина — Серпухов или Кинешма, Владимир или Кострома. И глядя на Рязань или Зарайск, Ярославль или Кострому, на Оку или Клязьму, Волгу или Которосль, человек думает — вот она, моя родина… Нет, если так объяснять — еще длиннее выйдет. Короче говоря, если смотреть с монастырского холма на Гороховец — трудно удержаться от того, чтобы не подумать — вот она, моя родина. Пусть и приехал ты сюда на денек из Москвы или Вологды, Тулы или Мурома. И я не удержался — подумал.P.S. Есть в Гороховце столб. Ему за три сотни лет перевалило. Он стоит, подпирая ворота купеческой усадьбы Сапожниковых. Теперь там музей. Его сотрудники утверждают — если за столб подержаться и при этом загадать желание, то оно непременно исполнится. Вот у одной женщины из Нижнего Новгорода или Казани девочка родилась. Она подержалась — и родилась. Все это совершенная правда. Женщина после родов перезвонила в музей. Так что приезжайте. В Гороховце есть за что подержаться.
Лесной бочажок маленький — чайная чашка с чаинками опавших листьев. Наклоненная над водой черная от старости и сырости осина никак не может вытащить свое отражение, хоть и цепляется за него каждой веткой. Надломленное этими безуспешными попытками дерево клонится к воде все ниже и ниже. Еще дождь или два и от осины останется одно отражение. Только водомерки будут прыгать по воде и шелестеть отражениями листьев.
Штуттгарт
Лет восемь или девять назад случилось мне по научной надобности посетить город Штуттгарт. Там проходил европейский симпозиум по… впрочем, это технические подробности, к настоящему рассказу отношения не имеющие. Однажды вечером, утомившись от ученых заседаний, мы с товарищем прогуливались по, чистым до стерильности, отделам аптеки улицам этого красивого города. Болтая о том и о сём, добрели мы до крошечного садика и решили передохнуть там на скамеечке. На другом конце этой самой скамеечки сидел и курил мужчина лет тридцати-сорока с таким количеством веснушек, которого хватило бы на всех, поголовно, жителей какого-нибудь небольшого райцентра, включая собак и кошек. Какое-то время мы продолжали беседовать, а мужчина курил, наблюдая за маленькой рыжей девочкой, без сомнения, его дочкой, которая качалась на качелях неподалеку. Как это обычно бывает с нами там, мы беседовали о том, почему у них так, а у нас все через не так как у них, да и у всех. Минут через десять наш сосед повернулся к нам и спросил: «Мужики, вы из Москвы?». Слово за слово и мы разговорились. Пауль или Паша, как его называли раньше, приехал на свою историческую родину из Казахстана года три назад. Привыкал трудно. Хотел даже вернуться, но жена удержала. Сейчас все нормально. Более или менее. Но… скучает. Скучает по живому русскому языку. Немецкий он, конечно, выучил, «нужда заставила», но дома разговаривает только по-русски, «чтобы дочка потом могла и своих детей научить». «Не хочу, чтобы Ленка забыла русский. Жене вот все равно, а я не хочу», — сказал Паша. Врать не буду — я растрогался. Да и товарищ мой тоже. От полноты чувств мы предложили Паше пойти с нами выпить пива. Паша поблагодарил, но отказался. Ему пора было вести ребенка домой. Он оглянулся, ища глазами дочь, и, увидев, что та умудрилась вскарабкаться на макушку какой-то чугунной садово-парковой скульптуры, изменился в лице и громко крикнул: «Ленка! Ёб твою мать! А ну, слазь нахер оттудова! Домой пора». А в пивную мы в тот вечер не пошли. У товарища в гостиничном номере была бутылка водки. И мы решили, что пива еще успеем выпить завтра.
На работе пустили слух, что пошли летние подберёзовики. Ходил сегодня проверять. Берёзы есть, да. А вот под ними… Зато видел десятка два поганок. Может, они пошли вместе с подберёзовиками, а потом подберёзовики отстали по дороге или заплутали. Или рассорились дорогой. Кто их знает. Грибы — существа загадочные. Так что до нас дошли только поганки. Встретил двух бомжующих улиток. В смысле без домиков. Сидели на листьях в чём мать родила и рожками шевелили. А вот одна, совсем крошечная, прилепившаяся к желтку огромной ромашки, была с домиком. Небось ребёнок богатых родителей. И как она умудрилась залезть-то на такую верхотуру. Практически леопард на вершине Килиманджаро. Ромашек, незабудок, лютиков, колокольчиков моря, реки, ручейки и лужицы. А ещё видел маленькие белые цветочки размером с ноготь мизинца. Лепесточки у них продолговатые, а из середины цветка растут три изумрудных тычинки с серыми бархатными кончиками. Помню, ещё в школе нам преподаватель биологии объяснял, почему некоторые учёные не могли поверить в эволюционную теорию или в зарождение жизни из простых органических молекул. Какая эволюция, говорили они. Это же уму непостижимо, чтобы каждое существо от кита до комара и от секвойи до незабудки произошло от каких-то бесцветных и невидимых молекул. Разве это всё не от Бога? Наивные. Конечно, из молекул. Из соединений четырехвалентного углерода с водородом, кислородом, азотом и другими элементами. Но когда вглядываешься в маленький белый цветочек размером с ноготь мизинца и видишь, как по одной из его тычинок ползет еле заметная глазу чёрная букашка, поблёскивая слюдяными крылышками… нет-нет, да и засомневаешься…
С утра льёт как из ведра, кастрюли, чайника и чашек чайного сервиза на двенадцать персон. На том берегу Оки, над заповедником, небо «цвету наваринского дыму с пламенем». Молнии раскалывают небо вдребезги. Совершенно нелётная погода. А уж если крылья картонные… Хоть парафином их пропитывай, хоть салом смазывай — толку мало. Ни улететь от, ни долететь к. Открыть окно, смотреть на дождь и вздрагивать от капель, рикошетом отлетающих от подоконника в лицо.
В такую погоду только клады и зарывать. Взять жену и тёщу, чтобы тащили кованый сундук с нажитым непосильным трудом, и решительно углубиться в лесную чащу. Выбрать дуб понеобхватней и отдать приказ рыть яму. Оглядываться поминутно. Покрикивать, чтобы быстрей копали. Прикладываться к фляжке с ромом. Мелко креститься при каждом ударе грома. Незаметно проверять рогатку за пазухой — не отсырела ли. Слушать, как жена и тёща с чавканьем месят грязь, чертыхаются, опуская сундук в яму. Смотреть с ненавистью на их перепачканные жёлтой глиной и красные от натуги лица, достать рогатку…
Идти домой налегке, посвистывая, постреливая ворон из рогатки. Дома принять ванну и остатки рома, открыть окно, смотреть на дождь и вздрагивать от капель, рикошетом отлетающих от подоконника в лицо…
И вот ещё что. Не забыть выбросить крылья. Не понадобятся.