Трилогия о Мирьям(Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети)
Шрифт:
Юулин рот кривится в ухмылку.
— Боже ты мой, сколько наш отец ворочал! Класть печи для плавки стекла была его обязанность, известь обжигать — на его долю приходилось, а тяга и температура в стекольных ваннах — это же полностью было его монополией! По воскресеньям надрывался, выкладывал батракам подвалы. Работа не приведи господь, — так колоть каменные глыбы, по прожильям, поднимать их на стену и укладывать, чтобы стена ровной оставалась.
— И все подвалы стоят по сей день как ни в чем не бывало, — добавляет Рууди.
А я искала только Ватикера, гонялась по следам шпика! То, что не побывала на могилах отца и матери, — еще полбеды, чего там зимой увидишь, все под толстым снегом. Но возведенные
— Постараюсь летом побывать там, — виновато буркаю я.
— Красиво работал и душу камня понимал, — продолжала Юули. — Подумать только, великое ли дело — батрацкие картофельные подвалы, которые все, почитай, за водку шли, а он выбирал гранитные глыбы и выкладывал их по цвету. Помню, подвал у Паулы Пипры получился весь розовый. Люди приходили любоваться и подшучивали, говорили, что если ты, Паула, с таким розовым приданым не выйдешь замуж, то нет на земле правды. А Пауле той пришлось перебраться в Ярваканди, и остался подвал сиротой.
— Белый известковый раствор, которым скреплялись камни, он украшал темными осколками, и получилось, будто обрамлены камни кружевом, — растроганно говорил Рууди. — Я в тех краях и раньше бродил, а вот заметить не замечал, теперь Михкель Мююр надоумил. Сказал, погляди, каким мастером был твой дед.
— Да, — вздыхает Юули, — ворочал и ворочал, а как только заводилась копейка — пропадал в кабаке. У меня другой раз столько бывало мороки, чтобы старый не отыскал мои сбережения и не пропил их, — это когда я уже зарабатывала шитьем…
Юули прислонилась к дверному косяку, глаза задумчиво прищуренные.
— А может, он прожил жизнь по правде, все пошло на свое удовольствие, не хапал и не сожалел о потерянном, как иные, — язвит Рууди.
— Никому не дано знать того, живет он по правде или нет, — примирительно говорит Юули и нехотя пятится на кухню.
— Ну, а прикухонный паек Михкеля? — допытываюсь я у Рууди.
— Ха-а! Это необыкновенная история, — обещает он. — Ликвидировали, значит, стекольную фабрику, но хватки у Михкеля, чтобы перебраться на другое место, не было, домишко и садик с яблоньками тоже не отпускали. Как деньги зарабатывать? Заниматься крестьянским трудом, бедняжка, был не в состоянии, а ничего другого, кроме печей для плавки стекла, мужик не знает — беспомощный человек. — Рууди кашляет и спешит поведать далее — Вот тогда Граупнеры и проявили свое великодушие: назначили Михкелю пожизненный паек! Дескать, дверь в кухню Граупнеров остается для него всегда открытой, голода бояться нечего, похлебка даровая. Ну, а чтобы и работа какая была за это сделана, назначили Михкеля заведовать барским охотничьим хозяйством. Ей-бо, Михкель сам говорил. Хотя на деле ему приходилось просто кормить и прогуливать трех борзых. Если случалось, что на господ находило настроение, сопровождал их на лисью или заячью охоту. А когда Граупнеры убрались в Германию… — Рууди умолкает, морщит лоб и нащупывает пачку с куревом.
— Значит, прикухонная пенсия пошла прахом, и теперь Михкелю не на что жить, — заканчиваю вместо него я.
— Да-да, — рассеянно кивает Рууди. Откидывается навзничь и перевешивает ноги через край диванчика.
— Ну, — говорит он вдруг жестко, — тебе, конечно, не терпится. Любопытство — оно-то и делает из женщины женщину.
С заботами Михкеля Мююра у Рууди вроде бы дела уже нет.
— От Релли я ушел. Кончилась сказка с серебряными колокольчиками.
Насколько все же подходящи эти чувствительные старушечьи привычки. Как просто было бы: услышав удручающую весть, хлопнуть ладошками — боже мой, кто
Но Рууди и не дожидается моей реакции. Он сосредоточенно курит, вяло покачивает ногами, свешенными через край дивана, — видимо, подлокотники врезаются под колена.
— Может, хочешь отдохнуть? — бормочу я.
— Оставайся, оставайся.
Юули затопила плиту, доносится треск разгорающихся поленьев. Гремит сковородка, начинает шквариться мясо.
Юули прикрывает дверь на кухню.
— Как только десятого января вошел в силу советско- германский договор, в нашей семье что-то начало рушиться. Релли встревожилась, стала скрытной, начала все чаще покрикивать на своего сына, а по ночам металась в постели и ходила на кухню пить холодную воду. Вначале думал, что здоровье пошаливает, мигрень какая или черт знает что. Но Релли будто предчувствовала или ожидала чего-то. В начале марта ей и прислали из немецкого посольства вызов, который она молча сунула мне под нос. Ничего не стала объяснять. Словом, открылась возможность, и господину муженьку вспомнился престолонаследник, вот он и начал домогаться, чтобы перетащить в Германию свою забытую семью.
— И Релли уехала? — удивилась я.
— Откуда мне знать! Я ушел, пускай госпожа решает. Заграница, она же нравится эстонцу…
Кадык у Рууди двигается, он глотает, чтобы сдержать кашель.
— А чего ныть? Я был для госпожи так, закуской. Романтическая встреча на зимнем кладбище, и все это скоморошество — сколько тут развлечения. К тому же женщины любят рядиться в подвенечные платья. Благо, был повод.
Руудин смех походит больше на икоту.
— Нечем мне тебя утешить, — признаюсь я ему.
— И не надо, — отвечает он с теплотой, — самыми лучшими из людей остаются те, кто умеет молча выслушать. Редко встречаются такие.
— Постараюсь и в дальнейшем быть достойной твоего одобрения, — говорю я и пытаюсь смеяться.
— А вдруг еще любила своего мужа? Достаточно было тому поманить рукой, чтобы она все бросила…
— А может, Релли хотела бежать от советской власти?
— Это не приходило мне что-то в голову.
— Мало ли было таких, кто начали выдавать себя за немцев, пытались спешно выйти замуж за германца, придумывали всевозможные зацепки, лишь бы дать отсюда деру. Разные там полуинтеллигенты, все, кто держит нос по ветру, паникеры. Особенно те, кого за рубежом поджидает ошметок какого-нибудь состояньица, — объясняю я Рууди, хотя отнести Релли к таким я бы, пожалуй, не посмела.
— О, да, в тридцать девятом году мы уже встречались с этими онемеченными эстонцами и доморощенными немцами… Кое-кому просто не терпится причислить себя к великой нации, — желчно язвит Рууди.
— А твое сердечко не екало бы, родись ты, скажем, французом? Куда благородней, чем быть, например, потомком батрацкого рода, рабочей лошадью! — смеюсь я.
— Вот тут мы и сколотили ясное представление. Один всего шкафчик с надписью: родинопродавцы. Запихнешь туда Релли, замкнешь на замок, ключ выбросишь и крикнешь: не беда, ребята, мы еще поживем! — грохочет Рууди.
— К этому надо стремиться, — улыбаюсь я. — А в общем-то мы, наверное, несправедливы по отношению к Релли. Я не верю, чтобы она уехала.
Рууди вскакивает, длинными шагами подходит к окну и патетически произносит:
— Не журись, браток! Ломится весна.
— И весну одну еще им подарили, — декламирую я.
Под деревьями колышутся тени, хохолок белых подснежников цветет островком посреди набрякшей земли.
— Средь цветов цветущих я тебя нашел, — пытается напевать Рууди. Расстроенно умолкает и замечает грустно: — Погибли последние пчелы. Кто-то опустошил их зимние припасы. Все. Со смертью отца умер и его сад.