Трилогия о Мирьям(Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети)
Шрифт:
— О, нет, — заверил Кристьян, — в свое время мы играли в пьесах, вот и вспомнили одну трагическую сцену.
Это был единственный раз, когда Кристьян попрекнул меня Антоном.
После мы никогда не вспоминали эту ссору в Тикапере. Почему она вдруг всплыла в памяти сейчас, когда я стояла перед окном в своей тихой и только что отделанной квартире!
Кристьян ведь сказал в ту первую ночь по приезде, когда мы с Юули до самых петухов выясняли наши отношения, что мы приехали сюда навсегда.
В этих словах чувствовалась неловкая и отдаленная нежность.
Не в том уже мы возрасте, чтобы сохранять рожденное ссорой презрение. В наши годы люди намеренно стараются преодолевать все преграды, ибо нет ничего страшнее неудавшейся совместной жизни и возможного одиночества. Я не принимаю во внимание годы тюрьмы и разлуку из-за Антона, в молодые годы об этих вещах в такой степени не заботятся. Видимо, страх одиночества уже с рождения таится чужеродным телом в извилинах человеческого мозга, и годы придают этому неопределенному сгустку угловатую, причиняющую боль форму. Ноет тревожными ночами, а то ненароком и днем схватит.
Прошли годы, когда ты жаждешь вылепить ближнего по собственному образу и подобию или сама стараешься ваять себя по какому-то образцу. Теперь больше устраивает приветливая уживчивость и стремление понять другого. Человечнее это и красивее, но все же что-то утеряно, что-то безвозвратно ушло.
Не смею даже подумать, но как бы хотелось еще раз взглянуть восхищенными глазами на Антона, довериться всем его словам и без тени колебания последовать за ним. Безразлично куда, хоть с листовками за пазухой пробираться к красному солдату Гюнтеру Вольфрангу, в расположение немецких оккупационных войск, во времена, которые определяли словами: «запрещаю, приказываю, вешаю и стреляю», или — интересно, заливается ли краской лицо? — в сарай с сеном, когда летний дождь барабанил по крыше, исполняя праздничный марш.
Далекие, пронизанные отсветом нежности времена!
А сейчас я просыпаюсь по ночам под скрип заржавленного флюгера, когда белая зима грохочет по крыше градом.
Но еще рано! В картофельных бороздах стоит вода, пока ее еще не тронул первый ледок.
В тот самый момент, когда я заметила ее, начал накрапывать дождик. Я схватила Лийну за руку.
— Я спешу домой, — пробормотала она, отводя в сторону взгляд.
Я отступила на шаг, открыла зонтик. Лийна одернула рукав, выказывая свое безразличие.
Совсем как люди, которые видятся изо дня в день, но при этом остаются мимолетными знакомыми и не находят какой-либо причины для оживления.
Мы стояли посреди улицы Куллассепа, я — порядком ошеломленная встречей, Лийна — раздумчивая.
Может, именно из-за дождя она решилась и встала рядом со мной под зонтик, прижалась ко мне. Поднялись на Харьюмяги, где нашли одинокую скамеечку.
— Три года уже… — я ищу подходящих слов. Никак не могу уловить ее взгляда.
— Странно, не заметила даже, как время пролетело, — тянет Лийна и поводит
С любопытством оглядываем сереющую в туманной мороси площадь, которая проглядывается за стволами деревьев. Там еще краснеют полотнища лозунгов. И портреты со стен не убраны после Октябрьских праздников.
Мы сидим с Лийной, будто чужие люди, вынужденные делить один-единственный зонтик.
— Работаешь?
Невыносимое, изматывающее нервы молчание. Лийнино отчуждение давит, я словно заискиваю перед ней и ищу примирения.
Проклятое, давящее чувство вины, хотя могу, положив руку на сердце, взглянуть ей прямо в глаза.
— Пока еще не успела, — отвечает Лийна и, предвидя следующий вопрос, добавляет: — Живу с сыном у матери.
Неохотные ответы, как обычно говорят с назойливым попутчиком.
Лийна изучает пристально площадь, будто ей непременно требуется угадать, кто изображен на промокших портретах.
Украдкой смотрю на Лийнин профиль — его контуры подчеркиваются и словно бы укрупняются на фоне черного зигзагообразного края зонтика.
Почти не изменилась. По-бычьему плоский и широкий лоб. Когда Лийна сердилась, она всегда втягивала подбородок, и тогда казалось, что она собирается боднуть кого-нибудь. Брови у переносицы стоят торчком, но щеки и губы сохранили девичью округлость. Едва заметный двойной подбородок.
— Что глядишь, Анна? — ворчит Лийна.
— Вспомнилось, как мы во дворе предварилки ловили солнечные лучи. — Я пытаюсь смягчить воспоминаниями ее суровость.
— Солнце там было треугольным, — бормочет она.
— Ты дотягивалась до него лицом, а мне приходилось довольствоваться тенью от крыши.
— Стена пригревала спину, — замечает Лийна, и уголки рта у нее чуточку поднимаются.
Вода с зонтика стекает на гравий. Подбираю ноги под скамейку, чтобы не замочить новые бежевые туфли.
— Ты уверена, что нас тут никто не слышит? — вдруг шепчет Лийна.
Оглядываемся обе. Конечно, бугристые стволы старых лип могли бы скрыть любопытных, но думать так было бы смешно.
Слева вон присела похожая на тебя баба.
Я указываю на дерево, которому время придало форму грудастой женщины.
Лийна улыбается.
— Я ведь подозревала вас с Кристьяном, — начинает она, прислушавшись сперва к плеску непогоды.
Черная крыша над головой сочится дождем, с середины зонтика вода стекает на руку. Но я не осмеливаюсь сменить положение.
— Потом я узнала, что и с законной женой Василия случилась беда. Может, и в живых нет.
— В последние годы они жили врозь, что она могла знать?
— Вот именно. Тот, кто написал, был не в курсе. Узнав об этом, я стала искать тебя, вас не было в Ленинграде.
Хотелось поведать Лийне о нашем житье в Тикапере, рассказать о Калганове, быть вообще откровенной, но я только повторила:
— Нас не было в Ленинграде.
— Такое на меня нашло, просто не могла, хотела увидеть тебя. На мгновение показалось, что я попала на стремнину, что я снова умею делить людей на друзей и врагов…