Тяжелые люди, или J’adore ce qui me br^ule
Шрифт:
Однажды Райнхарт не выдерживает: совершенно не соображая, что делает, он оказывается перед ее дверью, берется за ручку — закрыто… «Слава Богу!» — думает он потом, отрезвев, переводя дух и представляя себе, что могло бы произойти. Допустим, он на пороге, они, застигнутые врасплох, вскакивают, прервав объятья. «Что тебе нужно!» — восклицает она. «Да я уже ухожу, — сказал бы он и язвительно ухмыльнулся: — Прошу прощения, сударь!..» Но он остается и пытается подслушать.
Ее голос! Уже несколько недель он не слышал его, и вот теперь до него доносится ее голос, потому что она идет из комнаты в кухню, а он сидит на корточках под дверью, чтобы она не увидела его тени. Он сидит на корточках! Мужчина, без сомнения, мужской голос слышится из комнаты,
Ивонна говорит:
— Я знаю, с кошкой надо быть начеку…
«Слава Богу!» — думает Райнхарт, спускаясь по лестнице, медленно, не стараясь идти потише, падая с каждым шагом, держась за перила. Слава Богу! В дверях дома он задерживается, освещенный лампой, поставив ногу на край мусорного ведра, руки в карманах. Все стало не совсем настоящим, не совсем серьезным; смешное тоже содержит в себе нечто вроде утешения. Он стоит и думает, не соображая, о чем он, собственно, думает. Такая тишина! Люди проходят мимо, почти толкая его, и все же они движутся словно за стеклом, где-то далеко. Нужно пройти туда, думает он, решив снова ждать, хотя бы уже потому, что не знает, куда ему деваться. Неделями он ждал без толку, так можно и этот вечер провести, чтобы поздороваться, поздравить или расстрелять ко всем чертям, а главное — посмотреть, как выглядит настоящий рыцарь. Соображает ли он вообще, что станет делать, если этот человек предстанет перед ним собственной персоной? Ничего не подозревая, натягивая перчатки, закуривая сигару.
— Ваша машина, — скажет Райнхарт, — стоит тремя кварталами дальше, если вы забыли.
— Спасибо! — ответит тот.
— Пожалуйста.
Но он так и не появился. Когда начали бить часы на колокольнях, пришла служанка и забрала у него из-под ноги мусорное ведро. Райнхарт не торопился. Он о многом раздумывает в этом ночном дворе. Полный решимости стоять до конца, он настолько погружен в себя, что часто спохватывается — ведь этот человек мог уже пройти мимо него, а он и не заметил, и такое возможно.
К полуночи нарастающее сомнение заставляет Райнхарта выйти для проверки, и он обнаруживает, что окна все еще освещены, и еще он убеждается, что там по-прежнему две тени, шторы задернуты. А вскоре они выключают свет.
Пришла настоящая зима, темнеть стало рано, полутьма обступала освещенные витрины, а под уличными фонарями бесшумно роился снег, как абажур из белых хлопьев.
Ивонна в магазинной толчее, она пришла за покупками. Все было так же, как раньше с деньгами, которые она получала в банке, на них можно было купить те же паштеты, за них ей доставалось то же вежливое обхождение, ей придерживали дверь, пока она выходила из магазина, раскрывала зонт. Хорошо бы, кстати, купить и новый зонт! Субботний вечер, в магазинах настоящее столпотворение, особая прелесть была в том, чтобы ждать и при этом испытывать некоторое чувство защищенности, когда стоишь среди людей, занятых покупками. Полчища бутылок выстроились в целые стены, рядами лежат куры и зайцы, в жемчужной от пузырьков воде плавают рыбы, все это окружает благожелательность продавщиц в белом. А на улице звон колоколов пробивается сквозь пелену мокрого снега. Ивонна сидит у прилавка, ее белые пакеты рядом на стуле, ей показывают зонтики, а к зонтику — сумку и перчатки.
Райнхарт, ожидавший под снегом, пересек улицу наискосок, он был без шляпы и в распахнутом пальто, бледный, небритый, ботинки заляпаны грязью.
— Мы должны найти другой способ, — говорит он, — бросать трубку не годится, Ивонна. Ты ведешь себя, как прислуга.
— Благодарю!
О нет, он ее не отпустит! Она угрожает, что закричит, если он сейчас же не даст ей пройти; она стоит немного беспомощная, увешанная пакетами.
— Тебе нечего бояться, — отвечает он, — мне больше ничего от тебя не надо.
— Вот и хорошо.
Да, именно… Он рассеянно
Ну и ладно! — говорит он себе.
Он ест и думает, думает…
Ну и прекрасно! Я люблю жизнь со всеми ее буйными противоречиями! Кто усомнится в том, что их любовь еще две недели назад была искренней и великолепной? Они были близки так, что ближе два человека и быть не могут. А потом, после чистилища ложных страстей, ревности, желания мести, — все исчезло, просто исчезло, и теперь она принимает другого мужчину, окружая его теми же нежностями, проявление которых его, должно быть, приводит в восторг. Боже, и во всем этом заключено глубокое, прохладное, рожденное глубинами мира упоение, смирение, признание, приятие, и все это честно и исполнено сердечного участия, это великолепно — и столь же ужасающе жестоко!
Он еще долго сидел так.
Потом, разрядив оружие и спрятав его в ящике среди прочего хлама, Райнхарт подошел к мольберту, натянул халат и проработал до глубокой ночи. Ивонна могла бы расхаживать по улицам нагишом, в его сердце это не вызвало бы даже чувства стыда. Какое ему до нее дело? Даже ревности от него не добиться, ничего, ничего нет, кроме пепла. Словно облако наплывает на него тщетная уверенность, будто в его жизни больше ничего не может произойти из-за этой женщины, ничего.
Амман, молодой лейтенант, оказавшийся вовсе не таким болваном, как поначалу показалось художнику, раздраженному и зараженному предубеждением, на втором портрете сидел уже совершенно иначе, — между прочим, и вся затея с картиной, когда Райнхарт к ней вернулся, неожиданно потеряла всякую спешность.
— Дело, собственно, в том, — заявил как-то Амман, — что эта картина была для моей невесты, поначалу…
— Я знаю.
— Откуда?
Райнхарт поправился, объяснив, что хотя ему и не было ничего известно, но он это предполагал. Как и история, почему женитьба вдруг расстроилась, была совершенно ясна, как ему представлялось. Амману, так сказать свидетелю событий, нужно было только кое-что дополнить или поправить какую-нибудь деталь, в прочем же ему оставалось только дивиться, как точно художник все излагал.
— Любая женщина, не подавляемая своим возлюбленным, в конце концов начинает страдать от страха превосходства — от страха, что он не настоящий мужчина.
Амман рассказывал:
— Мы были знакомы уже больше года. Все шло самым лучшим образом, с родителями тоже, дело было решенное. Все, что касалось приданого, и вообще…
Райнхарт рисовал. Вообще-то Амману разрешалось вставать, когда захочется поразмяться. Художнику казалось ненужным дальше работать над лицом, пока не прописаны остальные части изображения. Амман встал рядом, чтобы посмотреть. Как говорил художник, не вынимая изо рта трубку, все должно было еще приобрести большую определенность, не резкость изображения, а определенность. Все было словно еще не рожденным. Размытость изображения, говорил он, — поэзия обывателя. И потом, прежде всего необходимо суметь выразить неопределенность лица, не впадая самому в неопределенность.
— Кстати, — заметил Райнхарт, — если хотите, не стесняйтесь, сделайте себе чаю. Там все за занавеской!
Амман стоял у плитки, ожидая, пока закипит вода, руки в карманах, в лейтенантском мундире… Все это казалось ему смешным: здесь — маленькая плитка, там — ненужная свадебная картина, а на улице вечернее солнце, такое же бесполезное; в сущности, он так и не понял, почему она вдруг не захотела выходить за него замуж.
— Турандот! — заявил Райнхарт.
— Я не понял…
Райнхарт как раз занимался защитного цвета брюками, чая он не хотел, чтобы не отрываться от работы.