Тысяча душ
Шрифт:
– Ведь, согласитесь, он бы недурен был собою, но всегда у него в лице было что-то инквизиторское!
– говорили они почти открыто.
Как бы подлаживаясь к этому всеобщему страху и печальному настроению общества, наступила туманная, сырая осень. Вечера сделались бесконечны. В один из них порывисто дул по улицам холодный, с изморозью, ветер. Фонари едва мерцали в темноте. Хоть бы человек прошел, хоть бы экипаж проехал; и среди этой тишины все очень хорошо знали, что, не останавливаясь, производится страшное следствие в полицейском склепе, куда жандармы то привозили, то отвозили различные лица, прикосновенные к делу. В настоящий час сам вице-губернатор присутствовал
В вице-губернаторской квартире тоже было мрачно и пустынно. Огонек светился только в огромной официантской, где дремал швейцар и с полчаса уже дожидался какой-то господин в оборванном пальто. На другом конце дома падал на мостовую свет из наугольной и единственной комнаты, где Полина, никуда не выезжавшая в последнее время, проводила целые дни. Поступок мужа ее против родственника и друга дома, конечно, не мог быть ей приятен. В этот раз, впрочем, она была не одна: у ней сидела m-me Четверикова, и, боже мой, как изменились в последнее время обе дамы! Вице-губернаторша была совсем уж старуха; и смолоду болезненное лицо Полины теперь, как на трупе, обвалилось; на исхудалых пальцах ее едва держались, хлябая, несколько дорогих колец. Ясно было, что семейная жизнь, и когда-то не много давшая ей радости, доканывала ее теперь окончательно. M-me Четверикова, этот недавний еще цветок красоты и свежести, была тоже немного лучше: бледный, матовый отлив был на ее щеках вместо роз; веки прекрасных глаз опухли от слез; хоть бы брошка, хоть бы светлая булавка была видна в ее костюме. Вместо цветных и блестящих платьев из дама [46] , на ней был надет простой черный шелковый капот. Роскошная коса ее, едва свернутая, была кое-как приколота шпильками. Ей ли, дочери преступника, было иначе одеваться? По беспристрастию историка, я должен сказать, что в этой светской даме, до сих пор не обнаружившей пред нами никаких человеческих чувств, как бы сразу откликнулась горячая и нежная душа женщины. Понятно стало, что она для отца готова на все, что он единственный идеал ее, как мужчина, ее любовь, ее счастье... Князь умел воспитывать в свою пользу детей, как вообще умеют это делать практические люди.
С полчаса, я думаю, сидели обе дамы молча. У каждой из них так много наболело на душе, что говорить даже было тошно, и они только перекидывались фразами.
– Ты когда его видела?
– спросила Полина.
– Вчера. Смотритель тут добрый; пускает меня, - отвечала Четверикова, закрывая лицо руками.
– Что, он переменился?.. Упал духом?
– Ужасно! Денег, говорит, главное, теперь ему нужно; а у меня решительно нет. Муж уехал и оставил какие-то пустяки. Чаю, вообрази, chere amie, не дают ему: говорят, что сожжет острог.
Проговоря это, Четверикова заплакала. У Полины тоже были полны глаза слез.
– Вся теперь надежда, как мне говорят, это - просить Якова Васильича. Неужели, наконец, он не сжалится? Есть же в нем хоть капля сострадания!
Полина горько улыбнулась.
– Яков Васильич никогда, кажется, и ни над чем еще не сжалился, где говорит его самолюбие. Я успела его узнать хорошо!
– отвечала она.
– Нет, chere amie, я уговорю его, я, наконец, стану перед ним на колени, буду умолять его... Я женщина: он поймет это. Позволь только мне просить его и пусти меня к нему одну.
– Хорошо, - отвечала Полина, - но только наперед тебе говорю, что это, я не знаю, какой
– прибавила она с каким-то нервным содроганием.
На этих словах дамы замолчали и задумались, но раздавшийся вскоре сердитый звонок заставил их вздрогнуть.
– Это он приехал!
– проговорила Полина.
– Он!
– повторила Четверикова, и обе они побледнели.
Воротился действительно Калинович. При входе его швейцар вскочил и вытянулся в струнку. Господин в пальто подскочил к нему.
– Записка, ваше высокородие...
– начал было он.
– Дожидайся тут, болван; лезет!
– крикнул сердито вице-губернатор.
Пальто подалось назад и стало на прежнее место. Калинович прошел прямо в свой кабинет. Человек поставил на стол две зажженные свечи. Вице-губернатор, показав ему головой, что он может уйти, опустился в кресло и глубоко задумался: видно, и ему нелегок пришелся настоящий его пост, особенно в последнее время: седины на висках распространились по всей уж голове; взгляд был какой-то растерянный, руки опущены; словом, перед вами был человек как бы совсем нравственно разбитый... Но послышались тихие шаги Полины - и лицо Калиновича в одну минуту приняло холодное и строгое выражение.
– Четверикова там приехала, желает тебя видеть, - проговорила та.
– Что такое?
– спросил Калинович.
– Не знаю. Об отце, кажется, желает что-то тебя попросить, - отвечала Полина.
Вице-губернатор покраснел. В первый раз еще приходилось ему встретиться с семейством князя после несчастного с ним случая. Несколько минут он заметно колебался. Отказать было чересчур жестоко; но, с другой стороны, принять он стыдился и боялся за самого себя.
– Просите!
– проговорил он, наконец.
Полина с удовольствием пошла. Ответ этот дал ей маленькую надежду. Вошла m-me Четверикова и проговорила: "Bonsoir!" [125] Она была так же стройна и грациозна, как некогда; но с бесстрастным и холодным выражением в лице принял ее герой мой.
– Bonsoir!
– ответил он ей и пригласил движением руки садиться.
– Я пришла, Яков Васильич, просить вас за отца. Сжальтесь, наконец, вы над ним!
– начала она прямо.
– Но что я могу сделать, Катерина Ивановна?
– спросил Калинович.
125
Добрый вечер! (франц.).
– Господи! Говорят, вы все можете!
– воскликнула m-me Четверикова, всплеснув руками.
Вице-губернатор пожал плечами.
– Послушайте, Калинович, - продолжала она, протягивая ему прекрасную свою ручку, - мне казалось, что я когда-то нравилась вам; наконец, в последнее время вы были так любезны, вы говорили, что только встречи со мной доставляют вам удовольствие и воскрешают ваши прежние радости... Послушайте, я всю жизнь буду вам благодарна, всю жизнь буду любить вас; только спасите отца моего, спасите его, Калинович!
Проговоря это, m-me Четверикова все еще не выпускала руку Калиновича; он тоже не отнимал ее.
– За прежнее, - начал он, - я не говорю: вы можете называть меня тираном, злодеем; но теперь, что теперь я могу сделать? Научите вы меня сами.
– Послушайте, - начала Четверикова, - говорят, вот что теперь надо сделать: у отца есть другое свидетельство на имение этого старика-почтмейстера: вы возьмите его и скажите, что оно было у вас, а не то, за которое вы его судите, скажите, что это была ошибка, - вам ничего за это не будет.