Тысяча душ
Шрифт:
Калинович нахмурился и отнял руку.
– Старик этот сознался уж, что только на днях дал это свидетельство, и, наконец, - продолжал он, хватая себя за голову, - вы говорите, как женщина. Сделать этого нельзя, не говоря уже о том, как безнравствен будет такой поступок!
– Спасти человека не безнравственно, Калинович!
– проговорила Четверикова.
Вице-губернатор пожал плечами.
– Но что ж из этого будет? Поймите вы меня, - перебил он, - будет одно, что вместе с вашим отцом посадят и меня в острог, и приедет другой чиновник, который будет делать точно то же, что и я.
– Нет, можно: не говорите этого, можно!
– повторяла молодая женщина с раздирающей душу тоской и отчаянием.
– Я вот стану перед вами на колени,
– произнесла она и действительно склонилась перед Калиновичем, так что он сам поспешил наклониться.
– Господи! Катерина Ивановна! Что вы делаете?
– восклицал он, силясь поднять ее.
– Я не встану, не уйду от вас. Спасите моего отца!.. Спасите! говорила она и начала истерически рыдать.
Калинович почти в объятиях поддерживал ее.
– Успокойтесь, Катерина Ивановна!
– говорил он.
– Успокойтесь! Даю вам честное слово, что дело это я кончу на этой же неделе и передам его в судебное место, где гораздо больше будет средств облегчить участь подсудимого; наконец, уверяю вас, употреблю все мои связи... будем ходатайствовать о высочайшем милосердии. Поймите вы меня, что один только царь может спасти и помиловать вашего отца - клянусь вам!
Четверикова встала и, как безумная, забросила своей восхитительной ручкой разбившийся локон волос за ухо.
– Злой вы человек! Не даст вам бог счастья!
– проговорила она и, шатаясь, вышла из кабинета. За дверьми приняла ее Полина.
– Tout est fini! [126]– проговорила молодая женщина голосом, полным отчаяния.
– Слышала, - отвечала вице-губернаторша, не менее встревоженная. Ecoutez, chere amie [127] , - продолжала она скороговоркой, ведя приятельницу в гостиную, - ты к нему ездишь. Позволь мне в твоей карете вместо тебя ехать. Сама я не могу, да меня и не пустят; позволь!.. Я хочу и должна его видеть. Он, бедный, страдает за меня.
126
Все кончено! (франц.).
127
Послушай, дорогая (франц.).
– Да, съезди, Полина, съезди, chere amie! Но, господи, что с ним будет?
– заключила Четверикова, и обе дамы, зарыдав, бросились друг к другу в объятия.
Калинович между тем, как остался, взявшись за спинку кресла, так и стоял, не изменяя своего положения.
"Все меня проклинают, все меня ненавидят, и за что?" - проговорил он с ироническою улыбкою и потом, как бы желая задушить внутреннюю муку, хотел чем-нибудь заняться и позвонил.
Вошел тот же лакей.
– Там какой-то человек стоит на лестнице. Позови его сюда!
– проговорил Калинович.
Пальто явилось.
– Кто ты такой?
– спросил довольно строго вице-губернатор.
– Суфлер, ваше превосходительство, - отвечало пальто.
– Так как труппа наша имеет прибыть сюда, и госпожа Минаева, первая, значит, наша драматическая актриса, стали мне говорить. "Ты теперь, говорит, Михеич, едешь ранее нашего, явись, значит, прямо к господину вице-губернатору и записку, говорит, предоставь ему от меня". Записочку, ваше превосходительство, предоставить приказано.
Проговоря это, суфлер модно подал небольшое письмецо и, сделав несколько шагов назад, принял ту позу, которую обыкновенно принимают, в чулках и башмаках, театральные лакеи, роли которых он, вероятно, часто исполнял.
– Что такое?
– проговорил между тем Калинович, развертывая письмо.
Там было написано:
"По почерку вы узнаете, кто это пишет. Через несколько дней вы можете увидеть меня на вашей сцене - и, бога ради, не обнаружьте ни словом, ни взглядом, что вы меня знаете; иначе я не выдержу себя; но если хотите меня видеть, то приезжайте
При чтении этих строк лицо Калиновича загорелось радостью. Письмо это было от Настеньки. Десять лет он не имел о ней ни слуху ни духу, не переставая почти никогда думать о ней, и через десять лет, наконец, снова откликнулась эта женщина, питавшая к нему какую-то собачью привязанность.
– Что ж, скажи: госпожа Минаева у вас в труппе и будет здесь играть всю зиму?
– спросил он каким-то смешным от внутреннего волнения тоном.
– Точно так, ваше превосходительство!
– отвечал модно суфлер.
– Будет публика довольна, собственно, через них, - надеемся на то!
– прибавил он.
– И хорошая, значит, она актриса?
– проговорил Калинович. Голос его перехватывался.
Суфлер усмехнулся этому вопросу.
– Актриса такая, ваше превосходительство, что понимай только умеючи, отвечал он с каким-то умилением.
– Хоть бы теперь про себя мне сказать: человек я маленький! Значит, все равно, что свинья, бесчувственный, и то без слез не могу быть, когда оне играть изволят; слов моих лишаюсь суфлировать по тому самому, что все это у них на чувствах идет; а теперь, хоть бы в Калуге, на пробных спектаклях публика тоже была все офицеры, народ буйный, ветреный, но и те горести сердца своего ощутили и навзрыд плакали... Самим богом уж, видно, им на то особливое дарование дано за их, может быть, ангельскую добрую душу, которой и пределов, кажется, нет.
Проговоря это, Михеич заметил, что вице-губернатор в каждое слово его как бы впивается, и потому, еще более расчувствовавшись, снова распространился.
– Хоть бы теперь, ваше превосходительство, опять мне самого себя взять: сколько я ихними милостями взыскан - так и сказать того не могу! Жалованье тоже получаю маленькое. Три рубля серебром в месяц, а хлеба нынче пошли дорогие; обуться, одеться из этого надобно прилично своему званию: не мужик простой - артист!.. В затрапезном халате не пойдешь. А в этой нашей проклятой будке ужасно как платье дерется по тому самому, что нечистота... сырость... ужасно-с! И оне, видев собственно меня в бедном моем положении, прямо мне сказали: "Михеич, говорят, живи, братец у меня; я тебя прокормлю!" - "Благодарю, говорю, сударыня, благодарю!" А что я... что ж?.. Я служить готов. Дяденька вот теперь при них живет: хоша бы теперь, сапоги или платье завсегда готов для них приготовить; но они только сами того не допускают: сами изволят все делать.
– А дядя разве с ней живет?
– спросил Калинович, закидывая голову на спинку кресла.
– При них, ваше превосходительство, старичок добрейший. Уж как Настасью Петровну любят, так хоть бы отцу родному так беречь и лелеять их; хоть и про барышню нашу грех что-нибудь сказать: не ветреница! Сами, может быть, ваше превосходительство, изволите знать: у других из их званья по два, по три за раз бывает, а у нас, что-что при театре состоим, живем словно в монастыре: мужского духу в доме не слыхать, сколь ни много на то соискателей, но ни к кому как-то из них наша барышня желанья не имеет. В другой раз, видючи, как их молодость втуне пропадает, жалко даже становится, ну, и тоже, по нашему смелому, театральному обращению, прямо говоришь: "Что это, Настасья Петровна, ни с кем вы себе удовольствия не хотите сделать, хоть бы насчет этой любви или самых амуров себя развлекли". Оне только и скажут на то: "Ах, говорит, дружок мой, Михеич, много, говорит, я в жизни моей перенесла горя и перестрадала, ничего я теперь не желаю"; и точно: кабы не это, так уж действительно какому ни на есть господину хорошему нашей барышней заняться можно: не острамит, не оконфузит перед публикой!
– заключил Михеич с несколько лукавой улыбкой, и, точно капли кипящей смолы, падали все слова его на сердце Калиновича, так что он не в состоянии был более скрывать волновавших его чувствований.