Тысяча душ
Шрифт:
Проговорив это. Настенька утомилась и задумалась.
– Потом прощанья эти, расставанья начались, - снова продолжала она. Отца уж только тем и утешала, что обещала к нему осенью непременно приехать вместе с тобой. И, пожалуйста, друг мой, поедем... Это будет единственным для меня утешением в моем эгоистическом поступке.
Калинович думал.
– Как же ты ехала? Неужели даже без девушки?
– спросил он, как бы желая переменить разговор и не отвечая на последние слова Настеньки.
– Да... Из города, впрочем, я выехала с одной помещицей, - отвечала она, - дура ужасная, и - можешь вообразить мое нетерпение скорей доехать, а она боится: как темно, так останавливаемся ночевать, не едем... Мне кусок в горло нейдет, а она ест, как корова... храпит.
Говоря последние слова, Настенька обвила Калиновича руками и прижалась к его груди. Он поцеловал ее в раздумье.
– Нет, так любить невозможно!
– проговорил он.
– Отчего невозможно?
– спросила Настенька.
– Так невозможно, - проговорил Калинович, и на глазах его снова навернулись слезы.
VIII
На первое время Настенька точно благодать принесла в житье-бытье Калиновича. Здоровье его поправилось совершенно; ему возвратилась его прежняя опрятность и джентльментство в одежде. Вместо грязного нумера была нанята небольшая, но чистенькая и светлая квартирка, которую они очень мило убрали. Настеньку первое время беспокоила еще мысль о свадьбе, но заговорить и потребовать самой этого - было очень щекотливо, а Калинович тоже не начинал. Впрочем, она, чтоб успокоить отца, написала ему, что замужем, и с умыслом показала это письмо Калиновичу.
– Посмотри, друг мой, что я пишу, - сказала она с улыбкой.
– Да, хорошо, - отвечал он, тоже с улыбкой, и разговор тем кончился.
Благодаря свободе столичных нравов положение их не возбуждало ни с какой стороны ни толков, ни порицаний, тем более, что жили они почти уединенно. У них только бывали Белавин и молодой студент Иволгин. Первого пригласил сам Калинович, сказав еще наперед Настеньке: "Я тебя, друг мой, познакомлю с одним очень умным человеком, Белавиным. Сегодня зайду к нему, и он, вероятно, как-нибудь вечерком завернет к нам". Настеньке на первый раз было это не совсем приятно.
– Нет... я не выйду, - сказала она, - мне будет неловко... все, как хочешь, при наших отношениях... Я лучше за ширмами послушаю, как вы, два умные человека, будете говорить.
– Вот вздор какой! С таким развитым и деликатным человеком разве может быть неловко?
– возразил Калинович и ушел.
В это самое утро, нежась и развалясь в вольтеровском кресле, сидел Белавин в своем кабинете, уставленном по всем трем стенам шкапами с книгами, наверху которых стояли мраморные бюсты великих людей. Перед ним на столе валялись целые кипы всевозможных журналов и газет. От нечего ли делать или по любви к подобному занятию, но только он с полчаса уже играл хлыстом с красивейшим водолазом, у которого глаза были, ей-богу, умней другого человека и который, как бы потешая господина, то ласково огрызался, тщетно стараясь поймать своей страшной пастью кончик хлыста, то падал на мягкий ковер и грациозно начинал кататься.
Вошел Калинович.
– Здравствуйте, - проговорил своим приветливым тоном Белавин, и после обычных с обеих сторон жалоб на петербургскую погоду Калинович сказал:
– Я теперь переехал на другую квартиру.
– А!
– произнес Белавин.
– Особа, о которой мы с вами говорили, тоже приехала сюда, присовокупил он с улыбкой и потупившись.
– А!
– произнес опять Белавин, тоже несколько потупившись.
– Очень рад, - прибавил он.
Калинович с некоторым усилием объявил, что он желал бы познакомить Белавина
– Непременно-с; сегодня же, если позволите, - отвечал Белавин.
Затем они потолковали еще с полчаса о разных новостях, причем хозяин разговорился, между прочим, об одной капитальной журнальной статье, разобрал ее с свойственной ему тонкостью и, не найдя в ней ничего нового и серьезного, воскликнул: - Что это за бедность умственная, удивительно!
– Удивительно!
– повторил и Калинович за ним.
Распростившись, он пошел к своей Настеньке. Белавин между тем, позвав человека, велел, чтоб подавали экипаж, намереваясь часа два походить по Невскому, а потом ехать в английский клуб обедать. Странное и довольно любопытное явление могут представить читателю эти два человека, которых мы видели теперь вместе. Белавин, сколько можно было его понять, по всем его убеждениям, был истый романтик, идеалист, - как хотите, назовите. Богатый человек, он почти не служил, говоря, что не может укладываться ни в какой служебной рамке. Всю почти первую молодость он путешествовал: Рим знал до последней его картины, до самого глухого переулка; прошел пешком всю Швейцарию; жил и учился в Париже, в Лондоне... но и только! Во всем остальном жизнь его была в высшей степени однообразна и бесцветна. Вся она как будто бы состояла из этого стремления к образованию, из толков об изящном, о науке, о политике, из хороших потом обедов, из житья летом в своей усадьбе или на даче, но всегда при удивительно хорошем местоположении. Даже имением своим он управлял особенно как-то расчетливо и спокойно. Самые искренние его приятели в отношении собственного его сердца знали только то, что когда-то он был влюблен в девушку, которой за него не выдали, потом был в самых интимных отношениях с очень милой и умной дамой, которая умерла; на все это, однако, для самого Белавина прошло, по-видимому, легко; как будто ни одного дня в жизни его не существовало, когда бы он был грустен, да и повода как будто к тому не было, - тогда как героя моего, при всех свойственных ему практических стремлениях, мы уже около трех лет находим в истинно романтическом положении. Чем это условливалось? В самом ли деле в романтизме лежит большая доля бесстрастности, или вообще романтики, как люди более требовательные, с более строгим идеалом, не так склонны подпадать увлечениям, а потому как будто бы меньше живут и меньше оступаются?
В ожидании Белавина мои молодые хозяева несколько поприготовились. В маленькой зальце и кабинете пол был навощен; зажжена была вновь купленная лампа; предположено было, чтоб чай, приготовленный с несколько изысканными принадлежностями, разливала сама Настенька, словом - проектировался один из тех чайных вечеров, которыми так изобилует чиновничий Петербург.
– Вы извольте одеться по-домашнему, не нарядно, но только посвежей, сказал Калинович Настеньке. Он желал ею похвастаться перед Белавиным.
– Да, мой друг, хорошо, - отвечала та, угадывая его намерение.
Часов в девять раздался звонок: Белавин приехал. Калинович представил его Настеньке, как бы хозяйке дома: она немного сконфузилась.
– Мы еще без вас уже много о вас говорили, - сказал гость бесцеремонным, но вежливым тоном, пожимая ее маленькую ручку.
– А он говорил обо мне?
– спросила Настенька, взглянув на Калиновича.
– Да, - отвечал значительно Белавин, садясь и опираясь на свою дорогую трость.
– Ну, однако, скажите, - продолжал он, обращаясь к Настеньке, как бы старый знакомый, - вы, вероятно, в первый раз еще в Петербурге? Скажите, какое произвел он на вас впечатление? Я всегда интересуюсь знать, как все это отражается на свежем человеке.
– Я еще почти не видала Петербурга и могу сказать только, что зодчество, или, собственно, скульптура - одно, что поразило меня, потому что в других местах России... я не знаю, если это и есть, то так мало, что вы этого не увидите; но здесь чувствуется, что существует это искусство, это бросается в глаза. Эти лошади на мосту, сфинксы, на домах статуи...