У града Китежа(Хроника села Заречицы)
Шрифт:
— Ты назвала меня воровкой.
Хама закинула назад руки и крикнула:
— Ну, так бей меня, Марья, бей больнее!
— Не стану, у меня защиты нет. А у тебя вон он, сидит у окошка, — показала Медведиха на Пескова.
Песков смутился и закрыл окно.
От Песковой Медведиха ушла в слезах. На дороге ей встретился Никанор Макаров. Он шел к Дашкову за расчетом. Марья Афанасьевна пожаловалась ему на Хаму.
— Полно-ка, милушка, кто этому поверит! — посочувствовал Никанор.
Было воскресенье. У инотарьевского дома собирался сход. Мужики, увидя показавшуюся из-за угла Медведиху, позвали ее:
— Поди-ка к нам… Што с тобой, красавица?
И она перед всем сходом залилась слезами.
— Мужики, воровкой я стала… У тетки Хамы украла новину… Она на свою смерть ее готовила.
— Ха-ха-ха! —
Над Марьей Афанасьевной смеялись все, кому было не лень. За утешением и защитой она всегда шла к Гришеньке. Вот она переступила порог кельи единственного своего родственника, обвела помутневшим взглядом его убогую избушку и молча села на дрова у разгоравшейся печи. Она долго и неотрывно смотрела на обуглившиеся поленья. Гришенька, поплевывая на лычку, доплетал лапоть и изредка пытливо взглядывал на племянницу. Она, силясь что-то вспомнить, глубоко вздохнула и тихо проговорила:
— Теперь у меня одна надежда, на Андрея и Вареньку.
Гришенька подложил в печь дров. Марья Афанасьевна, придвинувшись ближе к потускневшему огоньку, вспомнила своего Михаила. Обернулась к дяде и с полным сознанием, будто про себя, повторила:
— Одна надежда — на детей.
Конечно, дети Марьи Афанасьевны уже подросли. Жизнь в Заречице год от года становилась непохожей на то время, когда она таскала их за собой. Заволжье будто сдвинулось с места. Девушки и те сменили гладкие прически — не зачесывали уже волосы на затылок, а завивали кудри. Не носили уже холодники и не рядились в длинные сарафаны, а самотканые рубашки и те обшивали кружевом. В остальном Лыковщина выглядела так же: так же стояли нахмуренные корабельные сосны. Выпадал тот же снег и покрывал белыми шалями ветви. Как и прежде, налетали метели, припорашивая лапки елок и сосен, а березки выглядели кружевными. Словно в годы молодости Марьи Афанасьевны, девчата по зимам собирались на беседки; несли с собой морковь, брюкву; пошутят, посмеются и садятся за гребень. К ним на огонек по-прежнему заходят парни с гармонью, одни поют, другие шепчутся с любезными. Минуют короткие зимние дни, забурлят в реках полые воды, искрошится на Керженце лед, мужики уплывут с лесом к Волге, парни разлетятся, словно весенние птицы. Леса сменят наряд, и снова видят лыковцев на тех же делянках, в тех же родных лесах, вокруг того же Дашкова, Инотарьева. Но только уж меньше всего, заречинцы прославляли всевышнего. Забросив псалтыри, бурлаки ночами, в харчевах, рассказывали такие сказки, от которых часто вздрагивал и Дашков. Иные находили в сказках облегчение, другие, раздумывая о будущем, смеялись над посулами небесных благ. Смеялись, как на глазах лыковских жителей дробилась православная вера на множество сортов.
Меньше всех верил в псалтырь и евангелие Дашков. Его религией были деньги. Со своей верой, со своим окостенелым сердцем, ради денег, он не дрогнул бы, когда ему нужно было занести над чьей-то головой топор.
Дрова прогорели. Марья Афанасьевна поднялась и отошла от раскалившейся железной печи.
— Пойду к Хаме, — сказала она Гришеньке, — буде, еще вернусь к тебе.
Пройдя порядок изб, Медведева подошла к лесковскому крыльцу. Прислушалась, боясь взяться за ручку двери. Ей казалось, она ее откроет, а навстречу протянется рука Хамы и захлопнет дверь перед носом. «Да войди же, войди, чего боишься? — вдруг услышала она голос Вареньки. — Ничего с тобой не сделается». Марья Афанасьевна оглянулась: никого вокруг не было. Она робко вошла в избу и села под матицей.
В последнее время мать часто приходила к Вареньке и все в тех же лаптищах и лохмотьях, но по-прежнему в родовом шелковом платке. В этот раз она объявила Вареньке:
— Я, доченька, собираюсь со Степаном Перинкиным плыть с дашковскими плотами… Поплывем, буде, и ты со мной?
— Пошто мне плыть, мама, на смех, што ль? Плыви уж одна… Я еще поживу у тетки Хамы.
В Макарьеве Степан Перинкин получил от Тимофея Никифоровича расчет, бросил Марью Афанасьевну и скрылся. Разыскивая его, она добралась до Нижнего, там и застряла. Вареньке потом говорили:
— Мать-то твою видели в городе у пристаней.
На это она не знала,
Но детей Марья Афанасьевна раздала по чужим людям. Встречаясь с ними, плакала, глядя на их жизнь. Работать она умела. Стоило ее позвать, с радостью отзовется, кричит, бывало, Андрюшке: «Давай скорее лапти!» Люди иногда дадут ей работу, а то так только, посмеются. Один Инотарьев не обижал Медведиху и детям своим запрещал смеяться над ней. «Нечего будет тебе есть, приходи ко мне, накормлю», — наказывал ей при встрече. Марья Афанасьевна старалась отплатить Ивану Федоровичу за доброе слово и Андрею то же внушала. Случались какие-нибудь работы, посылала его: «Беги, помоги, мы им должны». Так возле богатых домов на милости и жила. Иногда задумывалась: «Эк бы мне делать только на себя, куда бы я стала добро-то девать? Што я нарабатываю людям, што пряжи напрядаю — и только все на чужих!»
До последней встречи с матерью Варенька мало думала о ней. Жила она все время у Хамы, свыклась со своей жизнью. Но как-то пришел кто-то из Тамбовки, передал Вареньке, что из Нижнего есть вести, будто Марья-то Афанасьевна умерла. Варенька расплакалась и в первый же вечер ушла в Тамбовку. Ей стало нестерпимо жаль мать, прожившую все годы на смех людям, ходившую только в лохмотьях и питавшуюся милостыней. Никто ей за всю жизнь не сказал ласкового слова, а насмешки она принимала покорно. В памяти Вареньки не было ни одного материнского светлого дня. Она прожила, не видя ни солнца, ни тепла, ни радости, ни своего угла. И ее, Вареньку, бросила на такую же муку.
ЕВАНГЕЛИСТЫ
В один из годов с дашковскими плотами плыл к Макарию, а от Макария к Астрахани овдовевший Никанор Макаров. Сплыл в конец Волги и пропал. Забросил детей и, слышь, спился. Попал на нижегородское «дно», а оттуда уж выбраться не легко было. Домой изредка присылал извинения: «Дети милые, только бы бог привел выкарабкаться из ада, все брошу, человеком стану».
Шли слухи: Макарова как-то видели на задворках Заречицы. Он рыскал, слышь, словно голодный волк возле дома. Ползал будто по родной земле, хватался за землю руками, а предстать «на миру», знать, стыдился. «Несуразный наш Никанор, — судили люди, — хнычет. А заговорит про Урал, про какую-то камскую девку — снова бежит от своей земли. Снова на дно нечестивцев скатывается».
Но вот где-то в своем бродяжничестве Макаров спознался с евангелистами. Он вернулся домой. Поначалу стал детей своих соблазнять новой верой. Общаясь с братьями и сестрами во Христе, Никанор стал приглядываться к Любыньке Савушкиной. Звал ее разделить с ним во имя евангелия ложе. Она, давно впавшая в уныние, соблазнялась познать новую веру, но пугалась. Макаров не отступался: настойчиво звал Любыньку к себе.
Савушкина, привыкшая к одиночеству, не представляла себе жизни с мужиком. К тому же ее неотступно мучил случившийся «грех» с Тимофеем Никифоровичем. Но в то же время Любыньке давно хотелось иметь возле себя не старую Федосью, а кого-то сильного, способного за нее заступиться.
— Ты с братом в разделе, одинока, — говорил Макаров, — за мной станешь жить спокойно… Земля так опозорена — а я поведу тебя в объятия Христа. Сестра моя, доверь мне твое холодное сердце, и я воспламеню его Христовым словом!
Не устояла Любынька перед ласковыми словами и посулами новоявленного евангелиста, согласилась:
— Коли так, возьмите сердце наше, Никанор Ефимович, но считайте нас девицей, а мы станем уважать вас и ваше семейство.
— На доброе дело тебя, лебедушку, разум твой благословил. Я войду в твой дом, поправлю хозяйство… Ты ребятам белье будешь бучить, обшивать их, а я тебя любить стану и услаждать Христовым словом. И ни о чем никогда не заикнусь: повинен сам во многом…