Участники Январского восстания, сосланные в Западную Сибирь, в восприятии российской администрации и жителей Сибири
Шрифт:
Водворивши меня в этом новом для меня жилище, офицер удалился; дверь была задвинута засовом и замкнута сверх того на ключ. В коридоре день и ночь находился часовой (но, помнится, без ружья), сменявшийся, если не ошибаюсь, через каждые три часа. Всех камер на этом коридоре было, кажется, двадцать шесть; часовых в коридоре двое или трое.
Обычный порядок дня установился такой: просыпался я обыкновенно в седьмом часу утра (как и на свободе); входили двое служителей, ставили на табурет таз и кувшин с водой; пока я умывался, они оба быстро подметали камеру, потом обтирали табурет и уходили. В первые два или три дня я спрашивал их: – Какова погода? – Получал ответ: – Не моту знать; – и, наконец, один из них сказал мне: Ваше благородие, нам не приказано разговаривать. – Дальше я уже
Около восьми часов служитель приносил чай и булку. Чай был налит в фарфоровую кружку, довольно поместительную: думаю, что в ней было два с половиной стакана, а то, пожалуй, и все три; сахар подавался особо, помнится – куска четыре средней величины. К этому присоединялась чаще всего розочка, стоившая в тогдашнее время две, не то три копейки; иногда вместо нее половина французского хлеба; изредка что-нибудь необычное: крендель, подковка и т[ому] п[одобное].
В первом или во втором часу обед из двух кушаньев. Первое: щи из кислой капусты часто, из свежей – пореже; суп картофельный, рисовый, с перловой крупой, борщ, лапша. Второе: чаще всего – жаркое с картофелем, пореже – тушеное мясо, еще реже – рубленая котлета, совсем редко – каша. В воскресные и праздничные дни иногда прибавлялось: к горячему – пирожки: с мясом или рисом, ко второму – огурец, в заключение – что-нибудь сладкое вроде манной каши с сахаром, компота и т[ому] п[одобных]. Все это подавалось в достаточном количестве, так что я обыкновенно не доедал своего обеда. Вместе с обедом служитель приносил ложку, помнится – деревянную, но вилка и нож не допускались; мясо подавалось уже разрезанным на кусочки.
Около семи часов вечера чай, как и утром, с таким же количеством сахара и иногда с такою же булкою. Случалось, что булки вечером не было; случалось наоборот, что ее вечером приносили больше, чем утром, и иногда являлось что-нибудь необычное: калач, одна большая баранка или несколько маленьких, плюшка и т[ому] п[одобное]. Впоследствии, люди, более меня осведомленные о хозяйственных порядках крепости, говорили мне, что эти необычные дополнения к вечернему чаю представляли собою отчасти подаяние арестантам натурою, поступившее от одного или от нескольких, сердобольных благотворителей; отчасти это покупалось крепостным начальством на деньги, вынимавшиеся время от времени из кружки, находящейся при каких-то воротах крепости и имеющей надпись «в пользу арестантов», или что-то в этаком смысле.
Около десяти часов вечера я ложился спать.
Сколько денег тратила казна на суточное довольствие арестанта в крепости, я не знаю. В общем итоге не подлежит сомнению, что мое пропитание в крепости количеством и качеством отнюдь не уступало тому пропитанию, которое я имел на свободе, до ареста. Я не принадлежал к числу богатых студентов, но и к бедным нельзя было меня причислить: я зарабатывал (уроками) и проживал от 25 до 30 рублей в месяц. Комната, которую я занимал на свободе, была теснее моей камеры. Словом, за время пребывания в крепости моя материальная обстановка была удовлетворительна; материальных лишений я, можно сказать, почти не испытывал за все время этого ареста.
Вообще, тогдашнее крепостное начальство было довольно заботливо по отношению к материальным нуждам заключенных, и эта заботливость проявлялась, напр[имер], даже в такой мелочи, как снабжение курильщиков папиросами: мне говорили, что каждому из них давалось от казны ежедневно десять папирос (сам я не курил в то время).
В материальной обстановке припоминаю один важный недостаток: в баню, которая помещалась где-то тут же, в крепостном дворе, водили нас очень редко, конечно, по одиночке; я был там не больше двух или трех раз и не могу припомнить никаких подробностей.
На прогулку выводили нас почти ежедневно, тоже по одиночке. Местом для прогулки была площадка, на которую выходили окна моей камеры и других камер, расположенных по этой же стороне коридора (окна камер, расположенных на противоположной стороне коридора, были обращены во двор). На площадке были проложены и усыпаны песком неширокие дорожки, составлявшие фигуру прямоугольника; длина прямоугольника около шестидесяти шагов, ширина – около тридцати шагов. Когда снег растаял, площадка покрылась травою. Вид травы был приятный для глаза, она была такая свежая, зеленая, но должно быть, в почве или в окружающей обстановке чего-то ей не хватало: стебельки поднялись от земли
Вышедши на площадку, я обыкновенно ходил по ней кругом, то в одном направлении, то в противоположном. Конвоиры поступали неодинаково: иной, бывало, ходит за мною по пятам; иной предпочитает прислониться где-нибудь к стенке; присесть, если бы этого захотелось мне или конвоиру, нет возможности: на площадке не было ни скамейки, ни какого-нибудь большого камня, ни вообще чего-нибудь в этом роде. Вид конвоиров был не воинственный, правда, одеты они были в серые солдатские шинели, но ружей у них не было, и даже тесаков не могу что-то припомнить.
Если конвоир не шел за мною по пятам, то я, проходя мимо амбразуры с открытою форточкой, за которою виднелось человеческое лицо, замедлял шаги и спрашивал в полголоса: кто? Таким образом я узнал, что обе камеры, находившиеся в непосредственном соседстве с моею, в данное время, т[о] е[сть] в первые пять месяцев моего ареста, не были заняты никем; в дальнейших же камерах (вверх по течению Невы) находились Муравский [72] и Шукшта [73] . Муравский, студент Харьковского университета, впоследствии встретился со мною в Сибири; мы прожили там несколько лет в одной тюрьме, и даже в одной комнате этой тюрьмы; я предполагаю говорить о нем подробнее в своем месте. Шукшта (если не ошибаюсь, артиллерийский юнкер) оказался, как мне говорили впоследствии, сосланным в Сибирь за участие в польском восстании или, точнее, за какие-то действия, изобличавшие его прикосновенность к этому восстанию.
72
Митрофан Данилович Муравский (ок. 1837–1879) – студент Харьковского университета. С 1855 г. входил в тайный студенческий кружок. В 1858 г. по этой причине арестован и отчислен из университета. Учился в качестве вольного слушателя в Киеве. В 1860 г. вновь арестован и сослан в Оренбургскую губернию, где в 1862 г. снова был арестован и после пребывания в Петропавловской крепости приговорен к 8 годам каторги и пожизненному поселению в Сибири. В 1870 г. ему разрешили жить под надзором полиции в Оренбургской губернии. В 1874 г. он был вновь арестован и после длительного следствия приговорен к 10 годам каторги. Умер в тюрьме в 1879 г. См.: Деятели революционного движения в России… Т. 1. Ч. 2. Стб. 256–257.
73
Адольф Осипович Шукшта (ок. 1845-?) – дворянин Ковенской губернии, юнкер Михайловского артиллерийского училища. В 1862 г. арестован и в начале 1863 г. приговорен к 4-м годам каторги, которую отбывал на Нерчинских рудниках. В 1866 г. освобожден от каторжных работ. Жил под надзором полиции сначала в Иркутской губернии, а с 1871 г. – в Олонецкой. См.: Деятели революционного движения в России… Т. 1. Ч. 2. Стб. 474.
Обыкновенно прогулка продолжалась полчаса, иногда – три четверти часа, изредка – целый час.
Нас посещали довольно часто плац-адъютанты, т[о] е[сть] офицеры, состоящие при коменданте крепости вроде его как бы помощников. Редко случалось, чтобы на неделе ни один плац-адъютант не заглянул к нам, а на иной неделе заглядывали двое: в один день Русов, в другой день Пинкорнели. Мне говорили, что всех плац-адъютантов четверо, что они дежурят поочередно, что во время своего дежурства каждый из них обязан обойти арестованных и опросить их, нет ли жалоб; но они ленятся, и двое из них никогда не показываются к нам, Русов заходит изредка, Пинкорнели пунктуальнее всех, и во время своего дежурства он почти никогда не забывает обойти арестованных. О нем прибавлю некоторые подробности.
Чином он был, если не ошибаюсь, ротмистр. При первых своих посещениях он, войдя в камеру, задавал мне вопрос: – Не имеете ли просьб или жалоб? Впоследствии он изменил эту формулу, и первою его фразою стало: – Ну у вас по обыкновению нет ни просьб, ни жалоб? После этой вступительной фразы он иногда тотчас же уходил, а иногда у него являлось, должно быть, расположение перекинуться словечком. И вот однажды он сказал что-то о погоде, о недомоганиях вследствие худой погоды и вдруг спросил меня: