Удавшийся рассказ о любви (сборник)
Шрифт:
– Дело в том, что он одинок, – говорит Лапин.
Лапин помнит, как однажды он пришел на их автозавод. Был обеденный перерыв; пусто; у замершего конвейера, у длинной огромной ленты с десятками скелетов машин, согнувшись, копошился Сереженька, маленький, в пустом и гулком цеху.
– Вот… Вот такой он одинокий.
Голова у Лапина звенит (лечь, накрыться одеялом, сверху пальто). Говорить ему трудно. Противно и отвратительно выбалтывать все это, но он бросает и бросает пригоршнями россыпи жалостливых фактов – никогда и никому не рассказал бы он этого при других обстоятельствах, а сейчас он мечет, высыпает эти маленькие больные тайны, эти россыпи, хотя сверкают они
– Вот… Такой вот он одинокий.
Парни, с которыми он пьет, работали вместе с Сереженькой (Сереженька жил с ними целый год). Лапин рассматривает их лица – смышленые, с живинкой, лица парней, недавно перебравшихся из деревни в город. Разумеется, они быстро заметили, что на слово «дурак» или «дурачок» Сереженька свирепеет и кидается ощерившимся мелким зверем. Парням это было забавно и в новинку. Они, понятно, усмиряли его, иной раз поколачивали, потому что каждый был намного сильнее Сереженьки. Он был для них постоянным шутом, озленным таким шутиком – и вдруг переменился, затих. Копил про себя. А когда завод выехал на лыжную прогулку за город с пивом и песнями, выехал на, может быть, последний мартовский снежок, Сереженька отправился с ними, наметил вот этого Ивана, бесшабашного и веселого, одного из тех, кому море по колено и любая драка по щиколотку. Сереженька высмотрел его в кустах и тщательнейшим образом подкрался сзади… Это было сегодня утром. Лапин смотрит на огромную забинтованную голову, и трудно сейчас поверить, что этот могучий парень лежал и действительно истекал кровью, и снег блестел вокруг, и заросли были – и не меньше двух лет тюрьмы Сереженьке.
– А вы, ребята, дружно живете. Хорошо живете.
Лапину и правда нравятся парни, но он перебарщивает, и говорит, что у него есть знакомые в кино и что ребят с их комнатой снимут в фильме. Лапин беспокойно посматривает на часы: уже надо искать Сереженьку.
– Доброта, ребята. Главное – доброта в нашей жизни, – говорит на прощанье Лапин. – А живете вы хорошо. Нравится мне.
На улице, на мартовском сладком воздухе, Лапину становится чуть легче. Он медленно считает по карманам деньги (за двадцать шагов от стоянки такси) и затем садится в машину. Дверца хлопает, и сотрясение больно отзывается в голове. Они едут расчищенным и уже успевшим подморозиться асфальтом. Лапин не обманывает себя: если уж милиция взялась за дело, то ни заявление парней, самое доброжелательное и прощающее, ни даже приход Сереженьки с повинной ничего не изменит. Факт был? Был. И парням не вернут их прежнее заявление. И отделение милиции не района Лапина. Нет надежды. Лапин прекрасно знает, что такое организация, знает ее шестеренки и что, если эти шестеренки стронулись с места, шевельнулись хоть на чуть и пришли в движение, хоть за рукав тебя ухватили или хоть за хлястик ремешка – всё.
Они подъезжают к дому хозяйки, где Сереженька снимал комнату, но его там, конечно же, нет.
– Не знаю. – И сухонькая дворянка глядит встревоженно. – Ему же надо ко второму экзамену готовиться. Заниматься надо, не так ли?
Лапин уходит.
Он опять, садясь, хлопает дверцей машины и опять морщится от боли в голове. Подъезжая к своему дому, он просит шофера покружить около. Шофер не понимает.
– По улицам. По улицам, которые рядом, – объясняет Лапин.
У Лапина лишь крохотная надежда, что шестеренки милицейской организации еще не соприкоснулись
– Сюда, что ли, теперь? – спрашивает шофер время от времени.
Они едут по темным улочкам, похрустывая снежком. Днем этот снег грязен, сейчас он бел. В окнах уже горят огни, Лапин напрягает глаза и вглядывается в открытое окно машины. Едут они неторопливо. Шофер молчит, сам выбирает дорогу. Лапин всматривается в одиноких прохожих, ожидая, когда машина поравняется с ними: он думает о том, что тоже был злобным в Сереженькином возрасте, а ведь проскочил, миновало, ушло. Он видит Сереженьку на скамейке.
– Сергей?.. Ты?.. – зовет он, стараясь не спугнуть, стараясь выказать голосом удивление и то, что это случайность, и никак не больше.
Сереженька подходит, влезает в машину, он трясется от холода. Едва машина трогается, Сереженька нервничает:
– Сидел я. Слушал. Человек там в доме болен, он кричал, а я слушал.
– Ну и что?
– Ничего. Он каждые десять минут кричал.
– Не понимаю, чему ты радуешься. Или он так смешно кричал? – говорит Лапин.
– Обыкновенно кричал.
– Чему ж ты рад?
– Чего ж плакать! Шеф! – развязно обращается Сереженька к шоферу, нервничает и торопится языком. – Шеф, чего ж мне плакать. Не я ж болен. Верно, шеф?
Шофер не отвечает, крутит баранку – ему предстоит длинная путаница переулков, чтобы выехать к дому Лапина.
– Вроде меня умник, – подмигивает Сереженька Лапину в адрес шофера. – Шеф. Вот если б тебе выбирать, что бы ты выбрал: свою ногу или хороший иностранный протез? А, шеф?
Шофер коротко хохотнул на эту глупость и молчит.
– Точно, вроде меня, – заключает Сереженька о шофере. Сереженька нервничает до самого дома Лапина.
Когда поднимаются по лестнице, он быстро идет перед Лапиным и стучит зубами от холода. Едва войдя, Сереженька сразу же кидается на кухню, затем к ножу – и чистит картошку быстрыми мальчишьими движениями. Что-то обезьянье в этом и закоренелая привычка самому кормить себя. Лапин смотрит, тяжело садится на стул.
Минуты две сидит Лапин так, затем встает и ищет еду.
– Ого! Колбаса! – радуется Сереженька.
Но чистить картошку не бросает. Он приучен к работе. Тончайшие шкурки, тонкие, лучшей в мире школы, еще быстрее бегут с его рук веселым ручейком. Сереженька курит, он держит сигарету во рту набок и быстро двигает ножом.
Лапин помнит это лицо совсем маленьким. Помнит, как потемнели волосы и как челюсть слегка вытянулась. Сереженька рос, выражение лица постепенно менялось, будто бы виляло то в одну, то в другую сторону, приобретало новые черточки и штришки и все-таки оставалось тем же лицом, Сереженькиным.
Сереженька нервничает. Он быстро говорит, что наелся и что спать хочет, что уже досыта наелся и что очень спать хочет, – не дожидаясь слов Лапина, он ставит прямо здесь, на кухоньке, раскладушку, стелет постель, спотыкается, задевает за все руками от тесноты и торопливости.
– Можно, я музыку послушаю?
И от этого «можно» Лапина передергивает.
– Сучонок проклятый! – выговаривает он. – Сучонок ты проклятый! – взвивается Лапин визгливым голосом, сразу сорвавшимся, и минут пять или больше кроет жутким матом, едва поспевая дрожащими губами. – Завтра же сам явишься. Сам пойдешь! Сам, так и так твою несчастную, богом проклятую и убитую! Завтра же!..