Удавшийся рассказ о любви (сборник)
Шрифт:
– Зря рассказала.
– Почему? Ты, Юрочка, отстал от жизни, сейчас страдание как раз ценится. Сейчас, если не пострадаешь, тебя и на грамм никто не полюбит.
Она опять глянулась в зеркало, состроила себе рожицу и улыбнулась. Я уже не читал, глаза ползли по строчкам, не вникая. Лапин опять взял будильник, снял заднюю стенку и начал в нем ковыряться. Он продул ходовые части, пыли было много, отстает, но бог с ним – лишь бы ржавое чудовище по утрам будило. Он попытался подтянуть пружину, снова продул пыль. Марина вдруг тихо, таинственно сказала, будто бы испугалась:
– Слышь, Юра. У меня ведь у первой из наших ребенок будет. У обоих вас нет, – она загибала по пальцам, –
– Это же не стометровку бежать. Тебе обязательно первой быть хотелось?
Но она уже не слушала. Она вышла на кухню и как-то там ходила у плиты. «Ля-ля-ля…» – и расхаживала, будто там и впрямь был у плиты пост – пятачок в квадратный метр. Пусть это было местом другой женщины, но Марина будто примеривалась там, кружила, как бы готовность свою выверяла. Мы молчали, смотрели на нее, думали. Ребенок – это уже что-то, это уже ей не бегать по танцам и всяким зазывным пьянкам – определенность какая-то, положение, а мать она будет хорошая, это ясно. Ишь, располнела, округлилась…
И тут она вдруг выпалила:
– Ребята. Я ведь обманула, пошутила. Я замуж выхожу.
Мы разом подняли головы, смотрели.
– Я боялась, что рассердитесь на то, что я молчала все время. Попугаю, думаю, а после порадую. Не хотелось говорить. Так вот… вот свадьба скоро…
– Когда скоро?
– Завтра.
И она заспешила, заговорила;
– Только понимаешь, Юра… Мы с ним решили, что свадьба будет тихая, без шума. Только он и я, даже его родителям не скажем. После скажем. Мы решили, что только сами будем… Тихо, мирненько, понимаешь.
– Нас стесняешься?
– Ага, Юрочка.
– Не бойся. Не придем.
Приготовившиеся было к худшему, мы теперь на все были согласны – ладно, не придем. Зачем же мы придем, если не хочешь? Хочешь показать его нам после? Пусть будет после… Она, видно, вошла уже там в такую роль. Дескать, одна-одинешенька, родителей нет, тихая и скромная девушка. Ей, видно, не хотелось, чтобы нагрянула вся наша шумная орава.
– Я боялась, если сразу скажу, расспрашивать будете, а мне не хочется рассказывать…
– Да не будем, не будем расспрашивать. Зачем было обманывать и дурить нам голову?
Почувствовав, что маневр удался, Марина повеселела. Я стал натягивать пальто. Лапину тоже было пора на работу.
– Ты точно беременна? – спросил Лапин.
– Четвертый месяц.
– А свадьба завтра?
– Ага.
– Надо бы деньги хоть тебе собрать, – сказал я.
– А ничего не нужно, Саша… Мне помогут две мои девочки. Мои магазинные подружки – еда, значит, будет. А что нам еще?!
Она расхаживала по кухне, спокойная, медлительная. Вроде бы и не Марина. Быстрая, порывистая – вот такая она была, вечно на танцах, в каких-то углах, вечерами, праздниками, буднями, в любом углу Москвы ее встретишь. Придет – уйдет. Огромная карусель вечеров, вечеринок, вечерушек оправдывала существованье Марины, и Марина тоже своим существованьем оправдывала этот вихрь, что после восьми вечера. Худая, гибкотелая, уже обжегшаяся и осторожная, высматривала она добычу, любовь, мужа, придет-уйдет, придет-уйдет. Два платья у нее было: красное и белое. С ней здоровались, хотели через нее с кем-то познакомиться, ее приглашали, чтоб привела кого-нибудь покрасивей и подоступней. Придет-уйдет, а подружки там останутся, не зевают. И выкладывала Лапину: «Да ну их. Набросились друг на друга, и даже поговорить не с кем. А Вальку и Верку больше сроду никуда не поведу», – смешно и грустно было ее слушать, смешно и грустно, минута такая, но Лапин, я или Бышев не давали ей плакать, тут же рассказывали ей, что кто-то с кем-то развелся, а кто-то
Я стоял у двери. Лапин надел плащ. Марина опять была у зеркала, брови свои разглядывала и приглаживала пальцем. Лапин натянул берет, и мы сказали, что уходим.
– Я, может, окна вам вымою. Весна ведь, – ответила Марина рассеянно. – Или потерпят окна до мая?
Когда я думаю об «уходе», о том, как мы «уходили», – самым ярким видится день Рукавицына (тот самый, с косыми полосами солнца, падающими на стены и пол). День был как бы сразу все подчеркнувший и объяснивший. Как фокус, собравший лучи в точку. И уже из этого фокуса (единой яркой точки, вошедшей в сознание) видны и «день» Марины, и «день» Бышева.
Можно было бы различить «уходы»; скажем, у Марины и Рукавицына это связывалось с семьей, а у меня и Бышева с работой. Но понятно, что это было лишь некоторым объяснением, названием сути, но не самой сутью – мы уходили, вот и все. У меня не было своего «дня». Зато в постепенности и мягкости моего «ухода» тоже были оттенки (и я не говорю о своем, потому что личное могло бы замутить и затемнить общую картину: не обо мне речь).
В то утро, выйдя на улицу, мы, конечно, заметили штришок – Марина сказала в рассеянности (неосознанно): «Окна ВАМ вымою»… Мы уже шли вдвоем – мне было к троллейбусу, а Лапин добирался до работы пешком. Я будто бы зевнул, произнес:
– Однажды ты вернешься домой, а там будет ноль.
Лапин кивнул: да.
– Пока.
– Пока.
Тут, собственно, и я понял до конца, и тут это слово появилось – «уход».
Меня всегда волновал и манил к себе тот момент, когда люди уходят, освобождаются из-под влияния. Этот момент для меня имеет привкус тайны. Чуть ли не таинства жизни. Мы, уходя от Лапина, становились другими.
Глава седьмая
У дверей Лапин заколебался – войти или подождать здесь. И как раз амнистированные вышли, будто бы сами ему навстречу, – да, все семеро. Лапин сосчитал их – шумные и пьяненькие радостью высыпались они (их сейчас устраивали, определяли с работой и с жильем). Грохот был, шум, голоса были:
– Чайком сладким угощали. Примета!
– А бабеночка еще ничего глядится. Вдова, говорят.
– А я ей прямо крыл: говорю, сдеру с вас все – и квартиру, и зарплату, и детей… детишек моих, как министров, устрою!
И двинулись вниз по лестнице мимо Лапина пиджаки и плащи забытых фасонов. Сосчитать было нетрудно: в дверях один из них, человек в старой почтальонской фуражке, хлопал каждого по плечу и выкрикивал: «Р-расходись, разгуляйся!.. Р-расходись, разгуляйся!» – вот так, под здоровый шлепок, они и вылетали из райисполкомовской комнаты. Ступеньки шумно грохотали. Один в стареньком пальто вдруг заорал: «Оставил он дома жену молоду-у-ую…» Подхватили, но вышло не так – вразнобой. Заговорили. Один обнимал другого. А тот пытался обнять третьего. Подъезд гудел от голосов, и Лапин спускался за ними.
На улице, едва выйдя, едва глотнув весеннего воздуха, они уже пытались взять такси.
– Такси! Такси! – кричали несколько человек сразу. Двое с наметившимися брюшками и один очень худой шагнули прямо на дорогу. Машины засигналили, загудели, скрипнули тормоза. Таксисты предпочитали объезжать эту ватагу. Но ватага и не спешила.
Лапин стоял, прислонившись к стене близкого дома, наблюдал. Они не заметили его, они никого не замечали. Мир для них состоял из большого пространства звуков и новых ощущений.