Удавшийся рассказ о любви (сборник)
Шрифт:
А кто-то спрашивает у Ниночки Скумбриевой, у дочки помпрокурора (теперь прокурора):
– Как отдыхала летом?
– Мы ездили не очень быстро. Ушаков крабов ловил. И медузу видели.
– Медузу, Ниночка?
– Медузу.
– Не может быть.
– Правда. Медузу. И она была большая.
От карточного стола доносятся голоса:
– Он выгнал даже журналистов. Сказал, что ему наплевать на все наши психологии.
– Он не любит прессу?
– А статья Мак-Грегора?
– А там все просто: дескать, даже англосаксы не могут
Там спор – Лапин прислушивается и думает о том, как сильно он отстал. Отупел. Люди статьи читают, книжки. Он не первый раз ловит себя на этом: мысль его стала тяжеловесной, и, соответственно, втрое отяжелела, одеревенела речь… Некоторое время он слушает их, затем прощается.
И выходит. Солнце припекает, уже начинает парить, хотя луж нет, – это со двора, с задомных закоулков парят в перегреве влажные клочки незаасфальтированной земли. Лапин подходит к отделению милиции.
– Добрый день…
Трезвый как стеклышко Дядькин нехотя отвечает. Он стоит в дверях отделения, он хмур и недоволен. Лапин проходит внутрь и чувствует, что вселил в дежурящего Дядькина новую порцию тоски своим благодушным лицом и правом выпить спиртного.
В отделении старшина Федорков сидит с задержанными.
– Домой. К Валюшке моей… Домой, – ноет один из задержанных.
Второй задержанный запрещает ему вместо Федоркова:
– Ни-ни. Домой нельзя.
Сам Федорков сидит и качает тяжелой головой.
– Так вот, слушай, – продолжает рассказывать Федоркову третий задержанный.
– Ну? – говорит Федорков.
– Вышел я из-за дерева и автомат – ему в живот. Говорю: немец, шпрехен зи дойч? Он говорит: ни за что!.. Я ему еще раз, уже вежливее: послушай, немец, шпрехен зи дойч? Он твердо отвечает: нет!.. Ну откашлялся я и та-та-та-та, а сугробы, помнишь, какие стояли. Как раз было выше моего роста, и я не увидел, что другой целит в меня…
Федорков поднимает глаза на улыбающегося Лапина и вдруг говорит с всплывшей и неожиданной озлобленностью:
– Ты не воевал. Скучный ты человек.
– Да, – улыбается Лапин.
– И не шути. Молод.
– И шутить не буду.
– Ну и ладно. Ну и уйди, пожалуйста…
Спускается вниз, бренчит ступеньками молодой Квасницкий. Федорков по-старшински тут же притихает, однако вид у него независимый. Он дуется, он обиделся.
– Юрий Николаевич?
Квасницкий берет под руку Лапина, говорит что-то, приглашает, и они поднимаются наверх, в кабинет Квасницкого, похожий на комнату рыбака или охотника.
Квасницкий ищет коньяк, Он склоняется к какому-то шкафчику, и Лапин видит тонкую ниточку пробора на его голове.
– Не могу пить, – говорит Лапин.
– Ну, Юрий Николаич, ну почему? Специально для вас купил. Думал, в такой-то день обязательно выпьем.
– Весь день водку пью.
– Нет водки. Разве что к старшине сходить. Ну хоть рюмку,
Лапин отмахивается.
– У твоего папаши пил, – и Лапин повторяет выражение Ширикова: – Светский раут.
Квасницкий подхватывает с милой своей улыбкой:
– Я их не люблю. Я тоже там себя скованно чувствую.
Квасницкий наливает, предлагает курить трубку. У него здесь полно трубок – прямые, гнутые, каких только нет – коллекция целая. И тут же желтая пахучая мякоть табака «Золотое руно».
Они пьют, время идет. Запах табака обволакивает комнатку, и Лапину на минуту кажется, что это запах чьей-то беды. В обостренности внимания Лапин слышит за окном веселый и громкий сигнал машины. Сигнал повторяется.
– Пора, – говорит Лапин и прощается.
– Куда? В такой-то день? – удерживает Квасницкий, но Лапин уходит. Надо, надо. Что же делать, если именно девятого мая он договорился поехать с Щемиловкиным. Нет, не изнасилование. Грабитель. Ничего интересного. Уже сознался. Пока…
Лапин спускается вниз и выходит на улицу. Перейра-Рукавицын машет ему рукой из своей великолепной американской машины:
– Привет, Юра!.. Какой денек, а?!
Здесь же неподалеку стоит Щемиловкин, такой громадный, большой человек, ограбивший маленький магазинчик. Щемиловкин сознался и теперь должен указать место, где спрятано краденое.
– Может быть, вспомню это место. Кажется, вспомню – сам закапывал…
Щемиловкин говорит тихо, еле слышно. Он не ожидал, что придется ехать в такой роскошной белотелой машине. Он стоит перед машиной, в которую Лапин предложил ему сесть, он мнется и смотрит на свои ноги – не грязные ли…
На втором перекрестке им приходится переждать идущие с парада колонны.
– Хорошо идут! – говорит Перейра-Рукавицын, ложится на руль обеими руками и глядит.
Хвост воинских машин и зачехленных орудий трогается, медленно движется – одна машина за другой – и, наконец, иссякает. Лихо повиливая рулем, Рукавицын обгоняет несколько машин и опять начинает ползти. Теперь это уже по доброй воле: он разглядывает спортсменов, в основном спортсменок. И только Щемиловкин, сидящий сзади, едва ли кого-нибудь сейчас разглядывает. Впрочем, они все трое смотрят. Слишком красиво идут девушки в белых майках. Смеются, сияют.
– Хорошо идут, – повторяет и Щемиловкин сзади.
Детей с флажками Рукавицын не разглядывает. Одним махом он вылетает на Пятницкую, проносится по Добрынинской площади.
– На Каширу, что ли? – спрашивает Рукавицын.
– На Каширу, на Каширу. Обязательно на Каширу. Здесь должен быть где-то поворот, – быстро говорит Щемиловкин.
Щемиловкин вытягивает шею, он напрягается весь, вглядывается, будто его больше других беспокоит то, что они могут сейчас не найти краденого.
– Сейчас поворот будет. Обязательно будет. Поворотик такой. И указано, – повторяет Щемиловкин.