Удавшийся рассказ о любви (сборник)
Шрифт:
Сереженька спросил:
– Ты прогнал врача?
– Нет. Он завтра придет.
И Сереженька прикрыл глаза, замолчал. Лапин подумал, что врач для Сереженьки тоже был, в общем-то, насмешкой, и хватит уже этого. И не придет он больше, не сможет больше прийти. Мы сами, родимый, закроем, мы сами…
Сереженька умер не в эту ночь, а на пятую ночь после этой. Больше он уже не заговорил, но лицо его теперь было мягче и как бы чище.
В один из тех дней Лапин зашел к Анне Игнатьевне Орликовой. Перейры-Рукавицына дома не оказалось. Он и Лида на два дня
– Во Владимир?
– Да, вчера уехали… Садитесь же, садитесь.
Анна Игнатьевна тут же приготовила свой чай. Цветастая клеенка уже была на столе, пахучий парок подымался от чашек – а мебель и углы были знакомы с детства.
– Знаете, зять говорил мне, что вы тоже были в том детском доме. А я все думаю, где я лицо ваше видела… Зять почему-то долго не хотел мне говорить о себе и о детдоме – странный какой.
– Он просто смущался. (Лапин вспомнил плутовское лицо Рукавицына.)
– Чего ж тут смущаться?
Анна Игнатьевна рассказывала, восхищалась энергией зятя и вздыхала, что Лиде будет трудно учиться, если у них сразу появится ребенок. Хорошо, если бы не сразу, но кто тут угадает – они же молодые…
– Он так смело водит машину. Во Владимир поехали. Я побаиваюсь за него и Лиду, – говорила Анна Игнатьевна.
– Он хорошо водит. Очень хорошо.
Лапин прихлебнул из стакана, сидел и чувствовал, как устали ноги. Чай был замечательный.
– Горячий?
– Нет, нет.
Анна Игнатьевна говорила о дочери, о ее учебе, а Лапин еще раз глянул на висевшую фотографию. Фотография висела косо, и угол отломился, и потому отражение вечернего солнца падало на потолок – и были там лица детдомовцев. Маленькие голодные лица, уродцы напуганные, они смотрели, как суровые солдаты-недокормыши, словно знали все наперед. Они не ждали чуда. Они сидели стрижеными рядками и терпеливо ждали, что из объектива вылетит птичка.
Глава восьмая
В последнее время при мало-мальской вечерней работе Лапина одолевала сильнейшая сонливость и как бы опустошенность. Спать – вот чего он хотел, а напротив в камере стоял шум: один из задержанных, очень желчный субъект, кричал о пропадающем времени, о том, что он опаздывает домой к жене, еще о чем-то, и вот теперь вся камера наэлектризовалась – шум, гвалт и мат неслись оттуда беспрерывно. Появился Елютин, но в камеру не входил. Боялся. Осанисто, как молодой конь, он топтался на месте, а в помощь из глубины коридора бежали два милиционера, гулко стуча сапогами.
Лапин вышел на улицу и присел на крылечке. Шли люди с работы, час пик, вечер.
Рядом оказался оперативник:
– Юрий Николаевич, прокурор звонил. Просил тебя зайти.
Лапин кивнул и тяжело встал. Он двинулся по улице – две троллейбусные остановки, то есть три пролета, и затем срезать угол проходным двором. Путь (от отделения милиции до прокуратуры) автоматичен до мелочей, а что-то было новое. Он глядел на фонари, которые будто бы только сегодня ночью понавтыкали через каждые пять-шесть метров. И будто никогда он не видел вот этих асфальтных лунок, из которых росли среднего роста городские клены.
Прокурора он встретил в коридоре.
– Звали? –
– Не я.
Лапин не понял. Прокурор – а с этого утра уже не прокурор, а пенсионер – смотрел на Лапина, улыбчиво щуря глаза. Едва Лапин показался в коридоре прямо с мелкого дождя в плаще, прокурор понял, что Лапин совершит эту маленькую ошибочку и обратится к нему. А Лапин не понимал, еще не догадался. Прокурор, может быть, в последний раз прохаживался сейчас по коридорам (и здание было отремонтировано как бы специально, к минуте, – сверкало). Лапин стоял усталый, сонный, с опущенными плечами.
– Звал, но не я.
И прокурор не объяснил, а лишь смотрел, ожидая, что Лапин сам догадается, и не только о том, что вызывает его новый прокурор Скумбриев, но и зачем вызывает. У Лапина не было сил расспрашивать. Он понял наконец.
– Вы добры были ко мне. Спасибо.
– Я? – сказал бывший прокурор и вдруг ласково, неуверенно засмеялся.
Лапин двинулся по коридору несколько более быстрым шагом.
– А-а… Входи!
Скумбриев сидел в кресле прокурора. Он, видно, и не примерялся к нему – он сидел как влитой. По нему и делали это кресло, если его и делали лет восемьдесят назад.
Скумбриев писал. Авторучка была старая, со сбоями, и он, встряхивая, бил пером по листу бумаги, специально выложенному, выгоняя каплю (он переехал в кресло прокурора просто и ясно и со всеми своими привычками).
– Ну что, Юрий Николаич, – весело сказал Скумбриев. – Много мы говорить не будем. Человек ты у нас неглупый.
Он смотрел на Лапина поверх своих записей. И все-таки, конечно, нужно было все назвать, и он назвал:
– Многогрешен ты. Я было утром уже приказ подписал. И пришлось бы тебе поискать другое место. Честно тебе говорю.
Он глянул строже (он уже не выдерживал веселого тона, который сам же взял):
– Я собираюсь перестроить работу. Я знаю все сильные и слабые места нашей прокуратуры. И для начала, а мне трудно придется сначала, хочу избавиться от слабых мест.
Он посмотрел на Лапина пристально:
– Ну? Что скажешь?
Лапин пожал плечами: все было понятно, все было по-честному.
Скумбриев (он вдруг сорвался) резко повысил голос:
– Ты понял?.. Я тебя много лет терпел. Хватит! И чтоб отныне твоя фамилия не фигурировала вместе с ними. Ни с твоим Сереженькой, ни с Рукавицыным (он уже кричал). И ни с кем из остальных. Ты понял?! Ни под каким видом! Ни с каким оттенком!
Утро. Лапин просыпается – он потягивается и вдруг вскрикивает детски радостно. За окном солнце.
– Праздник! – Лапин наливает себе большой золотистый стакан вина и смотрит на стакан, улыбаясь и зевая. Он пьет еще стакан. И еще. Мир становится прекрасным. В комнату приходят звуки: воробьи… Лапин высовывается из окна и дышит.
Вид через улицу необычен: у маленького фотоателье тянется длинный хвост толпы. Стоят военные, то есть, конечно же, не военные, а бывшие военные, – худые или уже от возраста тучные, с проседью в волосах. Они надели свои прежние мундиры, медали, не забыв ни одной, – они стоят подтянуто и строго. Они ждут фотографа, а над ними навис этажами роддом.