Уха в Пицунде
Шрифт:
«Прочитал! — с облегчением выпрямился Козельков. — Разобрал-таки надпись на заднице жены! А ведь это не так просто. Зеркало подставлял? Но краска какая хорошая, до ночи продержалась!»
— Подавай заявление, собирай манатки — и геть из района на все четыре стороны. Узнаю, что ты где-нибудь поблизости, — раздавлю, как жабу. Понял? Сутки даю, чтоб тобой здесь не смердело.
Козельков с усмешкой смотрел на него, но Шафранский не поднимал глаз.
— С Ириной проститься можно? — спросил Сергей.
— Что?! — подскочил Шафранский. —
— Из газового пистолета? — поинтересовался, поднимаясь Козельков. — Или автомат имеется?
— Во-он! — заревел Шафранский. — Вон из кабинета, подлец! В ногах будешь ползать…
Дальнейшего Козельков не слышал. Спокойно вышел, аккуратно закрыл двойную дверь, подмигнул секретарше, которая видела в нем уже не утопленника — вампира:
— Поставил мэру автограф, но ему не понравилось. Узнайте при случае, почему надпись не подошла.
На работе, никому ничего не сказав, он закрылся в лаборатории, проявил пленку и отпечатал снимки. С последнего негатива сделал десять фотографий.
Написал заявление об увольнении, внимательно прочел, исправил ошибку в собственной фамилии — вместо «з» рука вывела «б». Бросил в сумку две камеры, вспышку, линзы и бленды, катушку с пленками, кипятильник и остатки чая. Не много же он барахла накопил. Зашел к Ивану Степановичу, положил на стол заявление.
— В курсе, Степанович?
— Дак, это… Я тут ни при чем! — виновато развел тот руками. — А тебе что — девок мало? Взял бы деревенскую и жил, как человек. Хороший ты парень, Сергей, но дурак. Я вот…
— Это вам на память, — положил на стол конверт с фотографиями Сергей. — Вскроете завтра ровно в двенадцать. Приказ самого Шафранского!
Буйко посмотрел на конверт, как на ядовитую гадину.
Сергей заглянул к Лавриновичу.
— Слышь, Гриша, обмыть отъезд не желаешь? Шафранский послал меня на три буквы и сроку дал двадцать четыре часа. Успею я туда за сутки смотаться?
— Куда?
— На три буквы.
Гриша, не испросив разрешения у редактора, молча побежал за Сергеем.
Взяв в руки то самое фото, он не то что говорить — дышать перестал. Сергей влил в него стакан вина.
— Это… она? — наконец прорезался голос у Лавриновича.
— Она, Гриша, царица. Узнаешь?
— Что ты написал на ней?
— Я, Гриша, всегда подозревал, что с мозгами у тебя неладно. Разве я могу так красиво написать?
— Не можешь.
— Ну, дошло?
— Наша газета… — Гриша беспомощно взглянул на друга.
— Вот! Если тебя, Гриша, посадить голой задницей на первую страницу нашей газеты, получится вот такая красивая надпись…
Гриша в восхищении грохнул стакан о пол.
— Правильно, Гриша, мне это уже не нужно — ни склянки, ни гранки, ни «Нарочанская заря». Вольная птица, Гриша! Куда скажешь, туда и полечу.
— В Москву?
— На три буквы, Гриша.
Друзья засмеялись и выпили еще по стакану.
— Но ты об этом
— Слушай, а что он ей сказал, когда увидел название нашей газеты?
— Не знаю, Гриша, меня в этот момент рядом не было. Но мне его жалко, честное слово.
— Почему?
— Такая женщина — и рядом Шафранский. Понимаешь? Просто Шафранский. Она ведь его стряхнет, не заметив…
— Как снимок назовешь?
— Нарочанская заря.
Друзья подхватились и подались к озеру. За Нарочь садилось солнце. Небо играло нежными тонами. Неподвижно висел в водном пространстве одинокий челн. Кричали чайки. Мелкая волна жалась к ногам, ласкаясь.
Нарочанская заря истаивала, переходя в ночь. И поймать этот миг фотоаппаратом было невозможно. Сколько ни бился Козельков, передать истинную красоту зари над озером ему не удавалось. И сейчас он понимал, что вряд ли удастся.
Полонез Огиньского
Этих музыкантов — парня с гитарой и девушку-скрипачку — я приметил сразу. Но это и не мудрено. В Коктебеле, где попса в кафе, барах и ресторанах гремела от зари до зари, подобных чудаков видно издалека.
Некогда Коктебель был богемным курортом, куда съезжались писательская, художническая и артистическая элиты. Кто не знает волошинского профиля на Карадаге? Запрокинув голову, он смотрит в небо, размышляя о вечном. Здесь же и дом-музей Максимилиана Волошина, писательский Дом творчества, художники на набережной. Некоторых из этих художников я вижу на одном и том же месте лет пятнадцать, для меня они истинные аборигены.
Однажды я подошел к телефонной будке, из которой можно было напрямую позвонить в Москву. Девушка, которая в это время набирала в ней номер, отворила дверь пошире — жарко.
— Алло, Борис Маркович? — отчетливо услышал я. — Завтра я не смогу приехать на репетицию. Знаете, выехала за город и приболела. Где нахожусь? У подруги на даче. Нет, недалеко, минут десять на электричке. Нет, ничего страшного, горло чуть прихватило.
Для убедительности она покашляла в трубку. Конечно, я сразу узнал Любовь Полищук. Да и как ее не узнать — эффектная особа.
Выходя из будки, актриса подмигнула мне.
— Как море? — спросил я.
— Отлично! — сверкнула она зубами. — Я именно такое люблю — девятнадцать градусов.
Она удалилась по направлению к рынку, я передумал звонить в Москву. Если уж звонить — то по серьезному поводу.
Но в последние годы Коктебель из тихого курорта превратился в грохочущую шашлычную забегаловку. На набережной, длина которой едва ли километр, в мгновение ока выросло больше двухсот кафе с удручающе однообразным ассортиментом: шашлык из осетрины, свинины, баранины, иногда шурпа. Здесь же торговали вином в пластмассовых бутылках из-под минеральной. Это вино на близлежащих винзаводах выдавали вместо зарплаты.