Унтиловск
Шрифт:
Мне вспомнилась эта история потому, что она нелепым концом своим уподобляется в моих представлениях с появлением Раисы Сергевны. Образ неожиданно разорвавшегося снаряда в достаточной мере отображает всю степень растерянного недоуменья нашего. Начать с того, что Манюкин, забыв всякие светские приличия, чихнул или что-то в этом роде, причем усугубил проступок свой знаменательным заявлением:
– Извиняюсь... сорвалось.
О. Иона, напротив, выказал даже некоторое воодушевление, узнав в вошедшей ту самую свою постоялицу, о которой намекал уже в начале вечера. Я видел, как целый рой не осмысленных еще догадок суматошно пробежал по
– Голубушка, солнце мое!
– взмахнул он руками, и тотчас же эклегидон его непристойно распахнулся.
– А мы тут чревоугодничаем...
– Запахните рясу, отец Иона, - подсказал Манюкин со стороны.
– Детка моя, да как же вы порешились? Как вас собаки-то не загрызли. Полно у нас собак, полна коробочка! Иные по семь штук держат!
– Я даже и не предполагал в Ионе такой словесной резвости.
– Намедни старуху одну среди бела дня до смерти заели! Как порешились-то вы? Вот праздник счастья для нас! Ах, да что ж это я, садитесь, петушинка вы моя. Дозвольте шубку...
– Смотрите, жене скажу, - вставил я.
– Это уж вам не обои, отец Иона!
– Кш ты, - пошипел Иона, пробуя устрашить меня глазами.
– Ах, а я не знакомлю вас... сейчас, сейчас. Это вот Манюкин, специалист по женским болезням. А это вот Паша Сухоткин, у которого Пушкин Онегина украл, знакомьтесь. А это македонский буян Виктор Григорьич, воинствующий! Не глядите на него, солнце мое, не в благообразии...
– Перестаньте, Радофиникин, - сказал я, несколько вылезая вперед. Непристойный вы человек!..
– А это вот Редкозубов, счастливый женишок, и потом, баня еще у него!
Илья как будто только и ждал этого. Он выступил вперед и сделал вроде танцевального балансе правой ногой, причем очень выразительно выгнул правую же руку.
– Редкозубов из Курска!
– сказал он с апокалипсическим спокойствием. Дед еще был сослан мой... за избиение городничего.
Имея вкус к чудесным явлениям природы, я нарочито замедлил с описанием той, появление коей так уместно сопоставил с разрывом снаряда. Всячески изыскивая в памяти подробности того вечера, я не умею найти причин, почему Раисино лицо ошеломило всех нас в такой степени. Глядеть на нее - все равно что гладить какого-то необычайно пушистого зверька, какого еще не создавал фокус природы. Лицо ее было наделено чуть бесцветными и мучительными глазами, а впечатление пушистости создавалось тем серым и меховым, что намотано было вкруг шеи и спускалось на грудь. Впрочем, я больше смотрел ей на руки: меня поражала какая-то непрекращающаяся игра в них. Я понял, что выкину непременно какую-нибудь ерунду, но уже остановиться не мог.
Она глядела на Буслова, как глядят в степь, или в тундру, или в море, или в какую-нибудь бескрайность, расстилающуюся перед пришедшим издалека. Она глядела, точно отыскивала знакомые точки, где остановиться взгляду, и не находила. То была мертвая сцена, годная хотя бы и для театра. И каждый из нас с рабской покорностью повторял движения лица бусловской жены. Являлось даже опасение, что кто-нибудь из нас не выдержит и закричит. Полный самопожертвования, я выдвинулся вперед, приготовив на языке нечто сумбурное. В ту же минуту Буслов встал и пошел к жене, не шатаясь, к моему разочарованию, ибо больше всего люблю
Он подошел вплотную и глядел взором тяжким и безразличным. Опухший, со сметанными потеками в бровях и в бороде, он был невообразимо жалок и вместе с тем непобедимо силен своею жалкостью. Тут у него сорвалось нечаянное движение, почти необъяснимое для меня: он протянул руку и погладил ее мех несгибающейся рукой. Только теперь я понял, до какой степени презирал он всех нас, если допускал подобную интимность в нашем присутствии. Они стояли друг перед другом, и тоненькая боль, о которой говорил Буслов, коснулась висков моих, когда я увидел, как она, легонько отпихивая его руку от себя, благодарно опустила глаза. Впрочем, каждый пояснил это движение по-своему. Пелагея Лукьяновна, доселе молчавшая с опущенной головой, решила, что примирение уже состоялось.
– А мы уж совсем старички стали, - сказала она Раисе заискивающе и хотела даже взять ее руку, но та пугливо не дала.
– И собачка старенькая! кивнула она на пуделя, который подозрительно обнюхивал полы гостьиной шубки.
– Ты бы помыл его хоть раз!
– выступил я, чтоб отвлечь гостьино внимание на себя, покуда Буслов оправится.
– А у них ведь от этого чума бывает.
– А вот Диоген жил в бочке и не мылся совсем, - удивительно глупо вырвалось у Манюкина. Не из тех ли соображений, что и у меня?
– И умер, съев живую каракатицу!
– докончил он почти с отчаяньем.
Она вряд ли что поняла из сказанного им.
– Это ты для меня все рассказывал?
– тихо спросила она.
– Я слышала...
Буслов был смят; даже больше, он как-то отмякнул до полного упадка сил, до некоторого самоуничижения в своих поступках. Он вдруг заговорил быстрыми, бессвязными словами, неуловимыми для записания. Он объявил, впрочем, что вот сегодня справляют редкозубовский мальчишник, что непьющих в Унтиловске почитают за людей опасных и вредных, что она непременно должна выпить за благополучный исход редкозубовского сумасшествия.
– Так ведь я, может, и не женюсь еще!
– лягнулся вдруг Илья, и обычно землистые уши его накалились до ярчайшей пунцовости.
– Веди себя прилично, Илья. Ты пьян, но не показывай виду!
– сказал я и не без скверного удивленья приметил, что дерзость эту мне внушила самая противоестественная ревность.
Впрочем, не вдаваясь в остальные подробности неудавшегося торжества, я поспешу указать, почему столь многими словами оттягивал я конец этой главы. Причина видна будет из последних строк, причина - не только стыд мой, но и торжество мое. Буслов сидел против жены своей и украдкой старался вытереть с себя следы недавнего происшествия. Эшафот его, употребляя уже знакомое сравнение, был не менее жуток того моего, полузабытого, когда любовь и мерзость соединились во мне, под ее окном.
В этом-то вот месте и начал Манюкин свой возмутительный тост, разрешивший тяжкие сомнения, мучившие и меня, и Буслова. Выгнувшись в талии почти с придворным лукавством, он приступил к таким словам.
– Виноват, - защебетал он, приятно воздымая места, где обычно бывают брови.
– Возьмите, пожалуйста, кружки ваши. Величайшая откровенность, какая только доступна человеческому существу... искренность, обуславливаемая подлинным прекраснодушием, всегда являлись главным украшением истинного славянина. Раскройте нашу историю и возьмите наугад... но я оставляю это, ибо не в этом речь.