Уплывающий сад
Шрифт:
— Где тебя поймали?
Он открыл глаза и взглядом стал искать спрашивающего. Сейчас он уже различал их лица, похожие друг на друга изможденностью и землистым цветом. Они лежали, сдавленные друг другом, с выражением усталости в глазах, измученные лихорадкой проигранной жизни.
— За мной пришли в контору, — ответил он. — Я попытался сбежать, но на улице споткнулся и упал. Если бы не это, меня бы не поймали. — И подумал: «Вот с кем я разделю последнюю частичку своей жизни, их крик будет последним голосом, который закроет мир».
— Кто тебя сдал?
Вопрос его
— Не знаю. Я два года жил на той стороне, и никто ни разу не попытался мне навредить, — добавил он. — Через неделю я собирался переехать в другой город…
Они рассмеялись. Он ожидал чего угодно, но не смеха. И тут он понял: это был смех пренебрежения.
Так ты не был в гетто? Не задыхался в бункере? Не слышал, как стреляли в близких? Штаны с тебя не снимали? Свеженький, а мы, нас тут тридцать, уже прилично подгнили…
Он напрасно искал в темноте — говорящего видно не было. Он догадывался, что говорил, наверное, молодой парень, голос был ясный и насмешливый. Просто удивительно, откуда здесь такой — столько в нем было силы, а спастись не сумел. Правда, он тут же вспомнил, что ни молодость, ни сила в подобных делах не являются решающими. Все в руках случая и слепой удачи, которая подарила ему два года относительного спокойствия.
— А когда последний раз уводили? — спросил он.
Они молчали: он коснулся их общей раны. Через минуту кто-то ответил:
— Четыре дня назад. Раньше уводили каждые два дня, а сейчас гетто ликвидируют. Охранник сказал, что тюрьму оставят на самый конец…
Они ждали четыре дня! Боль внезапно вернулась, повалила его на спину.
— Привыкнешь, — услышал он тот же молодой голос. — Нужно только плюнуть на все, и в расход пойдешь легкий как перышко. Понятно, что тебе тяжелее, чем нам… мы уже свыклись…
Он лежал, втянув голову в плечи, и говорил себе: буду думать о Тересе, буду думать обо всем, что было прекрасного и хорошего в моей жизни. Только так я могу защититься. Буду так думать до конца. «Тереса, — шептал он, — я хочу с тобой попрощаться, хочу, чтобы ты была со мной до самого конца». Но не видел ее. Перед глазами были темнота и вращающиеся красно-желтые круги. Он не мог вспомнить черты, которые знал наизусть, говорил: у нее светлые волосы, она высокая и стройная, у нее шрам на щеке… Она не появлялась, и это было страшно. Он призвал на помощь день, когда она вошла в его жизнь, он помнил каждую деталь — малиновое мороженое в голубых блюдцах, ее зеленое платье и белые туфли, увидел лицо официанта, который сказал: «Сразу видно, что влюбленные», хотя они еще не были влюблены. Тересу он не видел. Это была мука, но он предпочитал мучиться, чем уйти, не увидев ее.
Он слышал свои собственные слова: «Я избавлю тебя от своей внешности, ты светлая, выглядишь как полька, а я очень по-семитски…» Это случилось в тот день, когда вышло распоряжение о повязках. Они сидели в комнате, не зажигая свет. Тереса плакала.
— Так будет лучше, — сказал он, — ты уедешь, будешь одна, никому и в голову не придет… А я буду приезжать
— Поездом? Ты?.. — спрашивала (он услышал голос) она и просила: — Я не могу, не смогу.
Он уговорил ее, она уехала, а он приезжал раз в месяц, как и обещал. На этот раз собирался остаться. Они хотели сменить квартиру, он придумал, где спрятаться в ванной — на всякий случай…
Что будет, если Тереса, обеспокоенная молчанием и отсутствием, приедет? Придет в контору и спросит о нем? Или появится в его квартире? Он кусал губы, чтобы не застонать.
Маленький будильник на полке показывает восемь вечера. В это время приходит его поезд. Тереса стоит у окна и смотрит из-за занавески на улицу. Напротив окна булочная, вдоль тротуара растут каштаны. Месяц назад на них были почки — теперь, наверное, они уже зеленые. Тереса стоит и смотрит, ее глаза светятся от радости. Потом темнеют от страха. Она подносит ладонь к губам — как всегда, когда ее что-то пугает. Он видит ее! Наконец-то он ее видит.
— Тереса, — шепчет он, — будь осторожна, ты должна выжить…
Он почувствовал прикосновение чьей-то руки и вздрогнул, будто его разбудили.
— Тебя допрашивали?
— Нет.
— Всех допрашивают, так что не бойся.
— Где? Здесь?
— Каждый день в десять приходит на обход советник уголовной полиции фон Голенищевский.
— Немец?
— Разумеется, немец. Ты о нем не слышал? В гетто его хорошо знают. Чудик и садист… поэтому я хотел тебя предупредить.
— Тебя он тоже допрашивал?
— Да.
Он хотел еще разузнать подробности, но почувствовал, что сильно устал, и захотел как можно скорее вернуться в тишину и одиночество. Попытался найти Тересу, ожидающую его приезда, — она пропала. И не только она — все погрузилось во мрак, развеялось как дым, неуловимое, нереальное. Все то. Осталась темнота вонючей камеры, люди, с которыми он должен был умереть, и еще этот Голенищевский…
— Спокойно, — прошептал он, — подумаешь, допрос. Главное, чтобы быстро, чтобы не ждать.
Долго ему ждать не пришлось. В коридоре загремели шаги, затряслась дверь камеры — кто-то бил по ней сапогом. Он вскочил и высунулся — не хотел пропустить момент, когда дверь откроется.
Услышал сильный, зычный голос, который спросил:
— Ist jemand zu gekommen?[61]
— Jawohl![62] — с готовностью прозвучало в ответ.
— Голенищевский… — пронесся по камере шепот. Он внутренне собрался, перестал дрожать.
— Die Neuen raustreten![63]
Он спустился с нар, выпрямил измученное тело. «Я спокоен, Тереса», — сказал он тихо и внезапно отчетливо и близко увидел ее. Она улыбалась, чуть прищурив глаза, ветер развевал ее волосы, она держала большой цветной мяч. «Это же фотография, сделанная во время последнего отпуска», — успел подумать он.
— На середину камеры, лицом ко мне, — гремел звучный голос Голенищевского.
Он встал лицом к закрытой двери. Сверху сочился желтый свет слабой лампочки, освещавшей только середину камеры — нары покрывал полумрак.