Уплывающий сад
Шрифт:
— Name![64]
Он ответил. Он все ждал момента, когда откроется дверь. Внимательно присмотревшись, увидел в отверстии двери живой человеческий глаз.
— Wer bist du?[65]
— Я чертежник.
— Еврейская свинья ты! — Голос стал сильнее, он оглушал. — Повтори! Кто ты?!
Он набрал в легкие воздуха.
— Я еврей.
— Я тебе сейчас покажу, что ты такое — на землю!!!
Едва он успел о чем-либо подумать — уже лежал. Влажный бетонный пол отдавал холодом и вонял.
— Встать!
«Зачем?» — спрашивал он себя, но тело его не слушалось и мячиком раз за разом отскакивало от земли. В висках стучал молот — он не знал, сердце это или страшный, зычный голос.
— Танцуй! Слышишь? Танцуй, не то буду стрелять! Ein j"udisches Tanzele! Eins, zwei, drei![66] Хлопать в ладоши! Schneller, schneller![67]
Я игрушка, заведенный жук, хочу остановиться и не могу. Он обливался потом, весь горел.
— Halt![68] Раздеться! Догола! Schneller, schneller!
Это не его руки сбрасывают пиджак, срывают брюки и белье, это не он стоит голый.
— Когда ты в последний раз спал со своей Сарой? Отвечай!
Тереса! Он позвал ее на помощь и внезапно отрезвел.
— Отвечай, не то забью как собаку!
Он стоял неподвижно, глядя прямо перед собой. Он пока не мог произнести ничего, но чувствовал, как успокаивается, гаснет пожар внутри него. «Боже, — сказал он про себя, — как я мог… зачем?»
— Отвечай, — прогремело в камере, — не то буду стрелять!
— Стреляй! — крикнул он, освободившись и расслабившись.
Наступила тишина. Он слышал частое дыхание заключенных и слабый шепот за спиной.
— Стреляй! — крикнул он снова. Теперь он приказывал, требовал. Он пристально смотрел в глазок, желая принять выстрел сознательно, как человек.
По-прежнему стояла тишина, из-за двери не доносилось ни звука. Потом он услышал тонкий ручеек смеха. Он плыл из глубины камеры, все более смелый и все более отчетливый. Он резко повернулся. Блеснули веселые лица, заключенные с трудом сдерживали смех.
Внезапно он понял. Как безумный бросился к нарам.
В темном углу, на нижних нарах лежал молодой парень. Он еще не успел убрать ото рта черное, обрезанное голенище сапога. Советник уголовной полиции фон Голенищевский! Замахнулся, но рука не послушалась, опустилась.
— Скотина, — выдавил он.
Добравшись до своих нар, рухнул на них и закрыл лицо руками.
— Слушай, ты, новенький! Не разыгрывай трагедию, одевайся. Пошутить нельзя? Посидишь немного и будешь вместе с нами за бока от смеха хвататься. Чего только люди не выбалтывают! О себе, о бабах… И ни один не допер… Ты первый малину испортил. А знаешь, кто стучал в дверь и включал свет? Кто смотрел в глазок? Охранники — для них это тоже развлечение…
— Как вы можете?! — крикнул он. — Вы… вы…
— Как мы можем? Еще денек-другой, и все будем землю грызть…
* * *
Их увели той же ночью, на рассвете. Звезды бледнели, ветер пах весной. Они не
— Первый поворот налево — Кшемёнки… расстрел…
Он смотрел через щель в разорванном брезенте. На полях лежал туман раннего рассвета. «Нас убьют прежде, чем взойдет солнце», — подумал он.
Через мгновение выскочили из тумана желтые дорожные указатели, он едва успел прошипеть:
— Сейчас… перекресток…
Все замерли, затаили дыхание. Грузовик сбавил скорость, наклонился и резко свернул направо, в направлении указателя: «Освенцим». Кто-то схватил его за руку, он услышал сдавленный плач. В бледном луче света увидел юное, мальчишеское лицо. Г'оленищевский плакал.
Перед зеркалом
Przed lustrem
Пер. И. Киселева
В ненастный декабрьский вечер Аделя решила перешить свое платье, поэтому надела отцовские ботинки и побежала к подружке, Нисе-портнихе. Нися уже год как жила рядом с Аделей, уже год как все были близкими соседями. Запыхавшись, она вбежала в маленькую комнату на первом этаже. Нися сидела у окна, которое выходило в пустой каменный двор, на коленях у нее лежала чистая салфетка, на салфетке стояла сковородка. Нися-портниха обедала, ела разогретую картошку. К подоконнику была прислонена большая тяжелая лопата, руки у Ниси были грубыми, ладони потрескавшимися, а швейной машинки вообще не было. Нися продала ее, она давно уже не шила, а махала лопатой на строительстве большого моста через небольшую реку, впрочем, как и Аделя, у которой дома тоже была лопата, и она махала ею на погрузке угля на железнодорожной станции.
Аделя закрыла за собой дверь, постучала ногами об пол, отряхивая с ботинок снег, и присела на табуретку, бывшую некогда собственностью Нисиного отца, сапожника. Нися продолжала есть, медленными, размеренными движениями сгребала со сковородки картошку и с трудом ее жевала. В комнате стояли четыре кровати, три из них не использовались, сначала, летом, освободилась одна, потом, в начале осени, — другая, а позже — третья. Четвертая принадлежала Нисе, которая, не прерывая ужина, слушала торопливую речь Адели, сидевшей на отцовском табурете.
Закончив есть картошку, Нися встала. Она была тоненькой и все еще красивой, несмотря на то что одна за другой освободились три кровати и, того и гляди, должна была освободиться четвертая, сполоснула сковородку холодной водой и повесила на крючок над навсегда погасшей, никогда не растапливаемой кухонной печью (картошку она разогревала на плитке).
— Говоришь, нужно укоротить? — спросила она, и Аделя поспешно подтвердила:
— Укоротить и ушить в бедрах, потому что я похудела.
Они подошли к большому зеркалу, которое сияло в глубине комнаты, словно желтое озеро с подернутой рябью водой.