Узелок Святогора
Шрифт:
В первые месяцы и впрямь было мучительно тяжело справляться с неподвижным телом, видеть, как гаснет в глазах сознание и возвращается после огромных усилий его и деда, делать множество черной, неприметной работы, которая теперь была привычной и не такой обременительной. Но иначе было нельзя, ведь он всегда помнил, что мать и дед вырастили его и поставили па ноги. Отец его, кочегар с ТЭЦ, рано умер. Да и не только в долге было дело. Наверно, крепко сидело в Антоне чувство кровного единства с семьей и еще что-то, чему дать название он затруднился бы, но что было так же неотделимо от него, как группа крови или цвет волос… Случись беда
Катя ушла в первый же год. Ушла, резко и отчужденно заявив Антону:
— Все. Я больше не могу выносить эту каторгу. Или я, или она!
Он пробовал уговаривать ее, потом, окаменев, молча слушал Катины оправдания, молча смотрел, как она укладывала чемоданы.
— Ну что ты молчишь? — Она и сейчас не могла выносить его молчания и подыскивала самые обидные слова, чтоб задеть его побольнее, заставить взорваться. — Этакий тихий мужичок-молчальник! Такой правильный, хороший! Ты…
Он молча слушал и все больше жалел свою бывшую жену. Раздался грохот, далеко в небе взлетел букет разноцветных огней, осветивший все вокруг. Начинался салют. Стало ясно видна Катя — растрепанная, в злых слезах; он потянулся, чтобы поправить ее волосы, но она отшатнулась, выкрикнула проклятье — злобное, несправедливое. Полетели на землю консервы, белые пластмассовые стаканы. Он потянулся за ними, но Катя стремительно топнула ногой, потом еще, еще. Что-то затрещало, брызнуло, покатилось. И тогда он поднялся и, не оглядываясь, побрел прочь по песчаной дороге, а разноцветные салюты все взлетали и взлетали над краем парка, освещая все то зеленым, то синим, то красным огнем. С улиц, примыкающих к парку, донеслись крики «ура!», молодые голоса звенели весельем и радостью. Он свернул с дороги, пошел напрямик к дому, и было слышно, как чавкает под ногами раздавленная скользкая листва и в домах глухо лают собаки.
Когда он пришел домой, дед встретил его в сенях.
— Матери лучше, ты уж посиди с ней, поговори… Антон зашел в комнату, и выцветшие, измученные глаза матери встретили его такой любовью и лаской, что он почувствовал, как слезы защипали глаза. Подошел, бережно закутал ее одеялом.
— Ну что, мама? Лучше тебе, видишь.
Она слабо обняла его худой рукой, по-детски жалобно сказала:
— А мой же ты сынок… Будто встретилась с тобой опять. Взять бы сейчас и умереть. И что это бог не дает смерти? Мешаю тебе…
— Ты чего? — Горло у него перехватило спазмой. — Наоборот…
Он говорил правду — вялая, худая рука матери, которую он держал в ладонях, как будто соединяла его с жизнью, делала ту связь крепкой, надежной, честной. И он закрыл глаза, прижался к ее ладони губами.
Еще один разноцветный букет взлетел над далекой площадью и рассыпался мелкими огненными брызгами, выхватив из темноты их тихую улицу, толстые клены и ограду возле дома.
— Праздник, — вздохнула мать, и глаза ее осветила радость.
Дед подметал у порога, что-то ворчал. Антон увидел сквозь открытую дверь свой мокрый след и мелкие белые осколки пластмассы, замазанные липкой осенней грязью.
Ему показалось, что в хате пахнет горькими осенними цветами, теми, которыми пахли Катины руки. Он отвернулся, потом, подойдя к двери, плотно закрыл ее, поставил на огонь воду для шприца.
А на улице кипел праздник.
— Я же люблю тебя, Люська. Глупая ты. Слышишь? Жизнь шла своим чередом.
Княжеские груши
Желто-зеленый кленовый лист, качаясь в воздухе, медленно падал в синюю стынь реки; солнце высвечивало в нем прожилки и словно не давало ему падать, растворяя в могучем золотом потоке, который тянул его к земле.
Школьница Лиза Михалевич, стоя на берегу реки, следила, задрав голову, за противоборством двух стихий, испытывающих свои силы на прозрачном кленовом листке. Когда же, затрепетав в последнем протестующем усилии, лист неохотно лег на воду, она вздохнула огорченно и нагнулась за растрепанным портфелем, который валялся у ног.
— Лиза!
Голос, позвавший ее, был негромким, она мгновенно замерла и подняла голову, потом тяжело выпрямилась. Живой румянец на ее круглом веселом лице сменился бледностью. Из-за толстого, с морщинистой корой клена выступил мужчина в черном помятом костюме, из-под которого выглядывала пожелтевшая нейлоновая рубаха. Редкие волосы, падавшие на высокий, с залысинами лоб, были уже посечены сединой, возле губ, когда-то красивой, четкой формы, а теперь слегка отвисших, лежали две глубокие складки. Оглядываясь, он заторопился к девочке. А та дернулась, чтобы побежать, но осталась па месте, только опустила голову и набычилась, глядя под ноги.
— Ну как ты живешь, дочка? — нарочито бодрым голосом, каким обычно обращаются к маленьким детям, чтобы показать свое равенство с ними, заговорил мужчина.
Неопределенно пожав плечами, Лиза отвернула голову.
— Как это понимать — хорошо или плохо? — так же бодро, как будто не принимая ее молчаливости, спросил мужчина.
— Хорошо.
— А… как учишься?
— Ничего.
— Как это — ничего? Тройки есть?
— Нету.
Разговор превратился в монолог, и Лизин отец понял, что нужно переменить тактику. Теперь он видел в дочери норовистого жеребенка, которого нужно обуздать.
— Это мать так тебя настроила?
Девочка впервые подняла голову и взглянула на отца. Ее серые (отцовские) глаза были ясными и чистыми, словно небо передало им прозрачность.
— Я пойду, папа, — сказала она и, вцепившись обеими руками в портфель, шагнула в сторону, чтобы обойти отца.
— Постой, Лиза! — Он испугался. Схватив за плечи, попробовал удержать, и она остановилась, выжидательно и страдальчески глядя на него. — Что же ты, и разговаривать не желаешь с родным отцом? А я… ехал сюда. Торопился, узнавал, где ты. Знаешь ведь, меня не пустят к тебе. Мать запретила… А я… скучал очень!
— Правда, скучал? — недоверчиво прошептала Лиза, и, уловив ее волнение, он усилил нажим:
— Еще как скучал. Ты не представляешь! Доченька…
Под ярким осенним солнцем на лице его, слегка одутловатом, стали заметны глубокие морщины на лбу и поменьше у глаз; на висках означились красные прожилки. Лиза стоит понурившись, ей тяжело и неспокойно — от отца идет знакомый с детства запах табака, и волнение подступает к самому горлу. А он не умолкает.
— Не надо судить… отца! Слышишь? Ты никого не слушай, живи своим умом. Мало ли злых людей. Я тоже… виноват перед тобой. Эх, дочка, дочка!