В конце сезона туманов
Шрифт:
— Кровью харкать будешь! — зло пригрозил другой.
«Фольксваген» свернул на улицу, где находилось Центральное полицейское управление и здание уголовного суда. Перед входом в суд из большого крытого грузовика выгружали вчерашний «улов». Дворник в коричневой спецовке поливал из шланга широкую мостовую, вода быстро высыхала на утреннем солнцепеке. Въехали под высокую арку; двор уже успели полить; пахло дезинфекцией. Заключенный в красной рубахе с чайным подносом в руках толкнул ногой тяжелую дверь и скрылся за ней.
Арестованного повели по пустым коридорам, мимо коричневых дверей, потом вниз по щербатым каменным ступеням.
— У тебя есть время. — Арестованный не обернулся посмотреть, кто из сыщиков сказал это. — Пораскинь мозгами, старина, ежели они у тебя есть.
Толчок в спину — и он летит ничком на пол. Сыщики ушли, тяжелая дверь закрылась. Арестованный перекатился на бок, сел, положил закованные руки на колени, привалился спиной к стене. Скула горела— саданул о каменный пол. Он давно готовил себя к испытаниям, закалял волю. Но теперь вдруг понял, что толком не знает, что его ждет. За уродливой личиной режим прятал еще более зловещий лик, и теперь впервые предстоит увидеть его. Всякое бывало: разгоны митингов, полицейские дубинки, высокомерный отказ выслушать жалобы и принять петицию; засохшая кровь, будто краску разлили на мостовой, где упал сраженный пулей. Но здесь, за надраенными до блеска стеклами, решетками неправительственной вывеской террор как бы представал в ином измерении.
Он не знал, сколько времени прошло, когда вдруг с грохотом распахнулась дверь и вошли оба сыщика: Молодой и Спортсмен. Его подхватили, как мешок, поставили на ноги и вытолкали в коридор. За одной из коричневых дверей чей-то вкрадчивый и осторожный голос, записанный на магнитофон, давал показания. В комнате, куда его впихнули, было незанавешенное окно с решеткой, за ним виднелись крыши, водосточные трубы, дымоходы, церковный шпиль. В голубом, без облачка небе неровным строем кружила стайка голубей. У окна стоял большой письменный стол, на нем два телефона, ровные стопки исписанной бумаги, папки из бычьей кожи, чернильный прибор, коробки с булавками и скрепками.
— Вот и мы, майор, — сказал Спортсмен.
— Пусть садится.
Толстяк майор за столом, казалось, был сложен из розовых овалов: лысеющая голова, одутловатое лицо, короткая шея на покатых плечах, и самый большой овал — шаровидное туловище. Этакий весельчак с рекламного плаката. На нем была накрахмаленная летняя сорочка, из коротких рукавов торчали розовые, пышные, округлые руки. И глаза, как две стекляшки — крохотные, незамутненные, бесстыдные. Он заговорил, голос, вопреки ожиданиям, звучал дружелюбно, участливо. Таким тоном врач разговаривает с больным.
— Ага, старый знакомый! Ты давно на крючке, только мы не торопились тебя вытаскивать. Но после того, что произошло — ты знаешь, что я имею в виду, — пришлось нам вмешаться.
Маленький, правильной формы рот улыбался, но в маске напускного добродушия был существенный изъян: она не закрывала его глаз.
— Вот уж действительно черная неблагодарность! — продолжал майор. — Чего только правительство для вас не делает: мы дали вам хорошую работу, дома, образование. Да-да, образование. Открыли специальные школы, а вы еще недовольны. Все вам мало. Подавай им математику! А на кой черт? Неужто не ясно — математика не вашего
Он всплеснул над столом розовыми руками, мол, чего же вам еще надо! Шаровидное тело заерзало в кресле. Голубые глазки даже погрустнели, во всяком случае, могло так показаться.
Арестованный смотрел на майора и думал: краснобай, надеется меня пронять. Смех, да и только. Что-то он еще скажет?
Майор продолжал:
— Итак, приятель, вам нет ни в чем отказа. — Он обвел руками решетку на окне, папки из бычьей кожи, скрепки. — Но типы вроде тебя вечно недовольны. Ты сбиваешь с толку своих собратьев, хочешь втемяшить им то, что услышал от разной сволочи: попов, адвокатов, коммунистов.
— И евреев, — впервые открыл рот Спортсмен. Он свирепо глазел на арестованного, как бы негодуя, что майору приходится опускаться до объяснений с этим скотом.
— Все, что мы делаем, должно вас устраивать, — внушал майор. — Хватит корчить из себя умников. Вам никто не верит, но вы не унимаетесь. Мой долг состоит в том, чтобы покончить с этим, поставить крест на вашей организации. Вы и так уже на коленях, а скоро будете на лопатках. С корнем вас выкорчуем. У нас всюду свои люди. Они хотят своему народу добра, а потому сотрудничают с нами. Так что мы знаем все, и вилять бесполезно. Нам известно, что ты главарь местного отделения. Ты связан и с другими, в том числе и с тем, кто удрал. Но он от нас не уйдет. Мне нужно его имя, адрес и все прочее. Назови нам всех, кто с тобой работает, где вы встречаетесь и когда. Кто твой связной с центральным комитетом или штабом — как это у вас называется? Будешь отвечать — мы тебя не тронем. А не станешь, все равно заставим — только зря намучаешься. Мы тебя продержим, сколько захотим, — без всякого суда, по подозрению.
Голубые глазки, будто яркие лампы в операционной, бесстрастно разглядывали арестованного.
Арестованный улыбнулся:
— По-вашему, мы лгуны и смутьяны и никто нам не верит, чего же вы так всполошились?
Спортсмен резко перебил:
— Мы не желаем слушать всякую чушь. Отвечай майору на его вопросы.
Арестованный будто не слышал окрика и продолжал, обращаясь к майору:
— Вы хотите, чтобы я с вами сотрудничал. Вы стреляете в моих братьев, когда они добиваются справедливости; выбрасываете людей на улицу, сажаете не за убийство или кражу, а за то, что они живут на свете. Наши дети ходят в лохмотьях, умирают от голода. И вы хотите, чтобы я с вами сотрудничал? Никогда!..
Не собирался говорить, само собой вышло — ну да пусть знают, что он о них думает. У него пересохло во рту, горела ссадина на щеке; он был измотан, одинок, загнан. Ему было страшно, но память о великой несправедливости и неукротимая гордость служили ему поддержкой.
— Дерьмо, — гаркнул Спортсмен. — Тут тебе не митинг. Ты у нас попрыгаешь, макака!
— Нет, — возразил майор, — он не макака. Он «шишка», ихний «командир».
Чудилось, будто щелкают кавычки, слетая с майорских губ и вставая на свои места. Плоская синь за окном подернулась знойным маревом. «Когда еще придется любоваться небом», — подумал арестованный.