В краю родном
Шрифт:
Другой раз я раздумываю, почему она не сказала ни разу, мол, нам, старикам, уж невмоготу одним стало, живи ты, парень, с нами да помогай сколько-нибудь на старости лет, ведь мы тебя поили, кормили, а когда ты болел, ревели от горя да не спали ночами. Нет, ничего такого не сказала. Только, видно, и думала об одном, как бы мне угодить, как бы для меня лучше сделать, а сами как-нибудь. Для этого уж, видно, слова непригодны. Не пригодны слова, когда должны беседовать души. Только моя-то душа оказалась глухой.
Конечно, и горевала она, и мучилась, и хотелось ей на старости
В первый день своего приезда я как-то растерялся от свободы и воли. Что хочешь, то и делай, на лекции бежать не надо, никакой суеты, спи, сколько хочешь, ешь, пей, и все тебе подадут на стол да еще спросят, вкусно ли, надо ли еще чего? Да что ты, бабушка, ничего не надо, все хорошо, только шанег вот захотелось картофельных да киселя из высевок. И на другой день появлялись шаньги и кисель из высевок. Не знаю только, откуда уж эти высевки взялись от казенной муки?
Спать ложился я рано, вставал поздно, меня не будили. Укладывался на ночь в прохладных сенях на соломенной тугой постели в тяжелом домотканом пологе, в том самом, в каком спал и в детстве. Только теперь ноги не умещались, выглядывали наружу.
Теперь мало кто спит в пологе, а если и спит, то в марлевом, холсты давно перевелись.
По утрам сквозь сладкую дрему я слышал, как вставала бабушка и отправлялась под окошко за дровами, затапливала печь, потом шла доить корову, недовольно бормоча себе под нос, что опять проспала. Тут я высовывал голову из полога и спрашивал:
— Что, бабушка, утро уже?
— Утро. Иди давай, молоко пей.
Я выходил на крыльцо, а сна ни в одном глазу, умывался из ржавого рукомойника, вытирал лицо грубым холщовым полотенцем и осматривал окрестности. Какое утро! Легкую, светлую дымку пронизывают солнечные лучи, будто стелются, ползут по земле, натыкаясь на сонные избы, деревья, всякие большие и малые преграды, от которых рождается густая тень, на траве сверкают крупные горошины росы. И такая свежесть, такие чистые родники воздуха бьют кругом, что пьешь их и не можешь напиться всласть. Тело после сна расправляется, дышит, жаждет движенья, радостной работы, зовет куда-то идти, празднует свое здоровье.
Избушка наша уже не кажется мне ветхой развалюхой, у которой на почерневшей тесовой крыше местами вырос зеленый мох да кукушкин лен…
Однажды я совсем опьянел от такого вот утра и долго сидел на крыльце, задумавшись, сказка все это или настоящая моя жизнь? А может, судьба нарочно дает людям такие славные редкие минуты в награду за тяжкий труд да ломанье спины, чтобы они могли распрямиться навстречу солнцу, как распрямляется примятая ногой трава? Не все же время ненастье да слякоть, болезни и маета, войны да горе, вот нате вам, люди, доброе утро, тишь да благодать, не все худо да мрак под небом, есть и тепло и свет.
Дни
Скотина отъедалась молодой травой после зимнего стоянья в скотных дворах да стаях, колхоз отсеялся, все благополучно взошло. Сенокосить еще не начинали, трава пока не созрела, только что набирала во всю силу соки.
В то утро я не убежал к реке с удочками, как обычно. Что-то остановило меня, захотелось посидеть со стариками за столом. Бабушка настряпала шанег, поставила на стол самовар, я пролез на лавку к растворенному окошку и закурил, пуская дым на улицу.
— Удить-то не пойдешь? — усмехнулась бабушка. Она не очень потакала этой моей страсти, боялась еще с детства, что утону где-нибудь в реке.
— Не пойду сегодня.
— Ну и слава богу, не каждый ведь день к реке бежать.
В избе было жарко, а с улицы все еще веяло свежестью, солнышко не набрало силы, только-только поднималось из-за леса. Комары, обеспокоенные будущей жарой, начинали искать тени, тонко и обиженно гудя. В воздухе все так и мельтешило от разных насекомых, которые питались травой, пили росу и ночевали на былинках, а теперь проснулись, обсушились на солнышке и начали свою суетливую короткую жизнь.
Бабушка сидела за самоваром важная, степенная, неторопливая и подавала нам с дедушкой чай. Я же думал о том, что мы снова вместе и как это хорошо. И сижу я на лавке, где всегда сидел маленький до своего отъезда, когда меня завернули в дедушкин тулуп и уложили в сани беспомощного и протестующего. Вдруг что-то все это мне припомнилось, и я сказал:
— А что, бабушка, не надо было мне уезжать отсюда?
— Ну-у, — протянула она, наливая себе чай в блюдце. — Да ведь отец с матерью надумали ехать. Как ослушаешься.
— И они зря уехали, — сказал я.
— А пожалуй, что зря, — согласилась она. — Не уехали бы, так отец-то, может, еще и пожил бы.
— Зря они уехали. И меня увезли…
— От судьбы куда денешься.
— Эх, бабушка! — вздохнул я. — Как-то все не так у нас пошло.
— Что уж теперь поделаешь, — покорно сказала бабушка. — Я дак и сама не согласилась переезжать к дочери. Как тут все бросишь?
— А может, мне тут остаться с вами? Перешел бы на заочное отделение.
— Уйди, — отмахнулась она. — Что тебе тут делать? У тебя ученье.
— Ученье, — пробормотал я, а сам подумал: «Для чего мне ученье? Это ли главное в жизни? И кто это придумал, что ученье свет, а неученье — тьма? Не хочу я ничего. Останусь тут, да и все».
А сам-то уж знал, что не останусь, не жить мне здесь, так как из непрерывной цепи выпало целое звено, я уж не тот, каким был прежде, когда мир мой ограничивался поскотиной да рекой, а зимой сжимался до размеров избушки. Мир велик, и я уж затерялся в нем, пропал.
В голове у меня звенело, на улице ли, но все чудился мне какой-то праздничный малиновый звон, как будто вдалеке скачет тройка. «Откуда такое наважденье? — подумал я. — Никогда не ездил на тройках».