В краю родном
Шрифт:
Впоследствии я узнал, что Мину этого просто увезли в детский дом, что отец его погиб в самом начале войны, а Мину по-настоящему звали Егором…
Завод восстановили наполовину. Кто работал там до войны, говорили, что не все еще цеха восстановлены, но со временем все наладится.
Из труб валил дым, в цехах что-то стучало, грохотало, с лязгом билось стекло. Первое время по утрам и в полдень раздавался мощный гудок. По этому гудку приходили на работу и уходили, когда кончалась смена.
У каждого
Теперь я все забыл, потому что не живу заводом. Забыл и ребят, помню только кое-что, да и то смутно…
Мы собирались за домом,, как только растаивал снег и можно было выходить босиком. Тут мы обсуждали свои ребяческие дела, играли в деньги, как у нас говорили, и во всякие другие игры, не требовавшие спортивного инвентаря. Играли с утра до ночи, от гудка до гудка. Кто не играл, смотрел. Деньги мало у кого водились. Игра кончалась сама по себе, когда кто-нибудь выигрывал на пачку папирос.
Когда становилось теплее, Костя обычно подговаривал нас идти купаться, божился, что вода как молоко. И мы шли купаться в нашу яму от фугаски, а если было холодно — искать порох и патроны.
Около наших домов росло десятка два или три деревьев, и мы называли это парком. В середине его стоял памятник Сталину, потом его убрали и сделали цветочную, клумбу, но клумба почему-то не прижилась. Однако наше место было в самом конце парка. Надо сказать, что парк отделялся от шоссе канавой, по которой текла коричневая, вонючая фенольная вода с завода. Сладковатый, приторный ее залах трудно забыть. Насколько он был вреден для нашего здоровья, я не знаю, но мы часто мечтали, вот бы вместо этой вонючей канавы бежал чистый прозрачный ручей с какой-нибудь мелкой рыбешкой.
Мы собирались в конце парка, валялись на траве, жгли свой порох, говорили о войне, о немцах и о наших, и ни о чем другом. Слишком близко во времени была эта война. Многие из ребят вернулись в поселок, когда руины и пепелища еще дымились и по ночам постреливали.
Война ушла от нас, но остался ее призрак. И чем дальше мы отдалялись от нее, тем расплывчатее этот призрак и не ясны его детали, но почему-то от этого страшнее. И тогда он угнетал меня и теперь угнетает, я в его власти, и власть эта, я знаю, продлится до конца моей жизни. Мне не хочется вспоминать, но я знаю, что память эту не вытравить ничем, не избавиться от нее никак…
Постепенно жизнь в поселке стала налаживаться. Очередь за хлебом исчезла, стену, вытертую спинами, побелили.
В доме у нас появились самодельные табуретки, стол, никелированная кровать и койка для меня с братом. Я думаю, отец добыл ее где-нибудь на свалке, протер керосином, настелил досок, а сверху положил матрац, набитый
Около железнодорожного полотна под тонким слоем дерна лежали патроны и порох от артиллерийских снарядов. Как все это туда попало, я не знаю, да и никто не знал. Но у нас, у ребят, была версия, что партизаны пустили под откос состав с боеприпасами. Сейчас я думаю, что так, наверное, и было.
Когда мы находили патрон, то обсуждали, что с ним делать, бросить в костер или добыть из него порох? Патроны, впрочем, находили не часто. Они переходили из рук в руки, и каждый высказывал свое мнение, что это за патрон, наш или немецкий, разрывная пуля или обыкновенная, и может шарахнуть или не может.
Старший из нас, веснушчатый до рыжины Костя, серьезно и тихо говорил, что некто из ребят нашел гранату, стали они ее разряжать и так шарахнуло, что всех поубивало. Если кто-нибудь выражал сомнение хихиканьем или шмыганьем носа, Костя внушительно оборачивал свое рыжее лицо к маловеру и говорил: «Тетя Катя рассказывала, понял?» Эта тетя Катя, вернее, упоминание ее имени решало вопрос, потому что она воевала в партизанском отряде.
Тут же мы вспоминали Мину с оторванными пальцами на ногах. Не сами же они у него оторвались, и не зря его прозвали Миной. «А где теперь Мина?» — спрашивал кто-нибудь. И Костя отвечал: «Мина сбежал из детского дома. Тетя Катя рассказывала, понял?»
До сих пор у меня осталось ощущение веской тяжести боевого патрона в руке и ощущение непонятного томления, ведь этим патроном можно было убить.
Набив порохом карманы, мы тащили его домой и прятали до вечера…
Болото заменяло нам и лес, и реку, и море. От завода на болото тянулась узкоколейка, по которой бегали маленькие шустрые паровозики, возили на завод торф. Из торфа добывали газ.
Все болото было изрыто карьерами, в их мутной, торфяной воде водились караси. Мы часто ходили рыбачить. Добывалась где-то пачка папирос, спички, а для рыбы мы приспосабливали старые чулки.
И вот четверо нас или пятеро пересекали поселок и выходили на узкоколейку, а тут уж дорога прямая. Разговор шел о рыбе, о корзинах, их надо было стащить у баб. Карасей мы ловили торфяными корзинами.
За поселком рыжий Костя закуривал, и всем доставалось по три глубоких затяжки. Накурившись до тошноты, шли дальше, где по траве, где по насыпи, сбивая ноги о спекшийся шлак, кирпичи, о куски зеленого стекла.
И вот достигали места, добывали корзины, раздевались догола и бросали жребий, кому залезать в воду первому. Однако жребий не помогал, никому не хотелось лезть в холодную, незнакомую воду, густо покрытую зеленой ряской. И главное, есть ли там караси, а то полезешь зря. Тогда Костя лез сам. Он испуганно ухал, провалившись в холодную яму по горло у самого берега. Но дальше было мелко. Он заводил корзину под кусты и вдруг обрадованно кричал:
— Карась! Карась, ребята!
И все мы вдруг горохом сыпались в воду с истошными воплями и замираньем сердец. Всем хотелось поймать карася.