В пору скошенных трав
Шрифт:
Поезд остановился, и тотчас стало понятно, какая толпа ожидала его на платформе. В дверь начали ломиться, полезли на площадку между вагонами, на буфера, на крышу, загрохали чемоданы, заухали чувалы и мешки… Поминутно дергали ручку, в которую впился Севка, упрашивали, грозили, матерились. Там началась свалка — спорили из-за места на подножке, спихивали кого-то, ворочали узлы…
Поезд едва подошел к платформе, но стоянка уже казалась бесконечной. Всех охватило тревожное ожидание каких-то неприятностей.
Маша прижалась к Сане; в полутьме — одни глаза, и в них
Севка встал к двери спиной и для верности, изогнувшись, подставил еще под ручку зад. Хитрость удалась — в дверь перестали рваться. Кто-то устроился на подножке и никого больше не пускал. Но противное волнение не слабело, подступало к горлу, мешало дышать…
Вскоре на подножке опять поднялся шум.
Кто-то рванул ручку. Властный голос приказал открыть. Севка замер. В полутьме видно, как побледнел от напряжения. Да не ему тягаться с тем, за дверью… Из-за нее глянуло разъяренное лицо человека, показавшегося непомерно огромным. Он взял Севку за шиворот и потащил из тамбура. Севка едва успел схватить мешок, валявшийся сверху на куче вещей…
— Тебе что ж, туды-растуды, одному ехать надо? Зачем ручку держал?
Дверь как на пружине защелкнулась, за ней рокотал голос и что-то плел Севка…
Поезд дернулся, голос отдалился.
— Говорила я, говорила… — шептала Саня в стенку пересохшими губами. — Чего держать? Пусть лезут, увидят — местов нет. Остался теперь мальчишечка…
21
К станции Голутвин подъехали в сумерках.
Маша сказала, тут где-то должен стоять «пятьсот-веселый» — сборный поезд из теплушек и вагонов. Он отправлялся ночью неизвестно куда с остановками у каждого телеграфного столба…
Вывалились на пути со стороны, противоположной от платформы, чтоб не нарваться на патрулей. Пропусков ни у кого не было, а на границе областей с этим не шутили…
Рядом с их поездом — товарняк. Маша — под него, Саня и Егор — за ней. Галдеж толпы на платформе остался в стороне. За составом было безлюдно, и они быстро пошли прочь.
— Токо не бежите, не бежите… — уговаривала Саня. Егор впервые увидел ее лицо, понял, почему она отворачивалась. Нос у нее изуродован и глаза такие страдальческие — больно смотреть.
Но сейчас не до лиц. Ноги сами норовят бежать, а бежать нельзя — Саня верно говорит, — надо спокойно идти, как ни в чем не бывало — не привлекать внимания.
Через пути, мимо бесконечных составов выбрели на грязную дорогу и по ней вернулись к станции, где гудел табор горемычных путешественников: мешочников, спекулянтов, скитальцев, бездомных переселенцев, согнанных войной с насиженных мест… Толклись в жидкой грязце, перекидывались словами, переругивались… Наверху, в вершинах черных тополей, тревожно орали грачи.
Никто не заметил, как приткнулись к толпе еще три серых фигуры, шнырнули в прогорклую тьму вокзальчика, потерлись среди неразберихи, выбрались обратно.
Непонятным каким-то чутьем из обрывков разговоров, полунамеков, раздерганных слов, зубоскальства уловили они, что «пятьсот-веселый» действительно
Теперь оставалось только ждать.
В сторонке наткнулись на старые шпалы, сваленные в грязь, уселись и почувствовали, как тяжело утомились: ноги после долгого стояния не гнулись в коленях… Потом Маша развязала мешок, достала вареную картошку, и они с Саней принялись лупить кожуру и есть. Они не предложили Егору — сразу отдалились, замкнулись, будто никогда его не видели…
Но он не испытывал голода, он перегорел в волнениях и даже не вспоминал о двух ломтиках хлеба, завернутых в бумагу и спрятанных в боковом кармане вместе с документами. Егор наслаждался отдыхом, слушал, как гудят и отходят икры ног, успокаиваются руки, вдыхал ветерок, полный весенних запахов.
Он привык, что еда разделяет, отчуждает, и нисколько не печалился, что спутницы забыли о нем. Он угадывал сначала даже некоторую враждебность. Маша ждала, что он станет просить картошки, и повернулась спиной, загораживая узелок.
После ужина, когда еду спрятали, возвратилось расположение и доверчивость. Маша стала раздумывать вслух, что на «пятьсот-веселом» они доберутся только до Фруктовой, чует сердце — там опять придется пересаживаться, и предложила уговор: если кто отстанет в пути — встречаться во Фруктовой у входа в станцию…
Так сидели они и ждали у моря погоды. И сделалось прохладно — пробирала весенняя сырость…
И началось вскоре смутное шебаршенье в привокзальной толпе, легкое волнение, невидимое перемещение… Тогда они поднялись и, с трудом переставляя ноги, подались к мутневшейся поодаль куче народа. Поплелись вслед за всеми по дороге, вваливаясь в грязь и лужи…
Тускло засветились рельсы, потянулись коридоры между составами… Лезли под колесами, ковыляли по шпалам, шарахаясь от неясных теней…
И выбрели-таки к сборному поезду. Едва различались теплушки и вагоны, вытянутые в неровный ряд. «Пятьсот-веселый»! Он самый!
Двери пассажирского вагона в конце были заперты, да в них никто особенно и не совался — грудились у теплушек. Скрипнула и откатилась на сторону дверь.
— Лезь!
— Лезь, твою…
Дверь чернелась высоко, поэтому сначала закидывали мешки, а после карабкались сами.
Егор подсадил Машу и Саню, перевалился за ними во тьму.
Там были нары в два ряда. Это ощупью сразу определили. Народа совсем немного. Рассовались по нарам, закатили дверь, замолкли, замерли. Так надо — состав погонят на посадку, поэтому нельзя себя выдавать.
Они устроились на верхних нарах, лучшие места захватили. Но до настоящей посадки никто не уверен, что тут останется… Везение — это как радужный сон… Пробуждения ждали с тревогой.
Когда немножко успокоились, почувствовалась мертвенная неподвижность состава, жутковатая тишина тупиков, охватила тягучая неопределенность. Никто ведь не знал наверняка — этот ли поезд, и в какую сторону двинется, когда отправление, и пойдет ли вообще сегодня…