В тайге стреляют
Шрифт:
— Особое внимание мы призваны обратить на якутскую молодежь, — с прежним накалом продолжал Синицын. — Видите, сколько задач стоит перед нами. И мы их выполним! Будем достойны наших отцов и старших братьев, совершивших великую революцию!
Припоздавшие к открытию красноармейцы, уже в новенькой форме, разместились на задних скамьях. Оттуда лицо оратора виднелось круглым белым пятном с темными полосками бровей. Синицына слушали внимательно.
— Складно у него получается, как по-писаному! — одобрительно заметил Коломейцев, когда докладчик умолк.
— Тебе бы так! — сочувственно вздохнул Кеша-Кешич. — Стреляешь ты метко и штыком способен ворочать, а вот языком...
Синицын переждал, когда утихнут аплодисменты и возгласы одобрения. Он пыхтел
— Может, у кого какие вопросы есть? — спросил Синицын, близоруко вглядываясь в зал.
Вопросы были, много было, самых разнообразных, пустяковых и важных, но парни и девушки стеснялись. Не привыкли они публично выступать. Вместе собрались впервые и побаивались друг друга. Спросишь что-нибудь неумное, и завтра над тобой станут потешаться. Еще и кличку, чего доброго, обидную пристегнут.
Долго тянулось напряженное, перемежаемое вздохами, молчание. Вопросов так и не поступило.
— Вас что-то интересует, — обратился Синицын к пареньку, который усиленно перешептывался с соседом.
— Нет, нет! — испуганно затряс тот головой. Он сжался, вобрал голову в плечи и замер, словно в ожидании удара.
В зале мгновенно установилась тишина.
— Выходит, всем все ясно, — подал голос Чухломин. — Продолжайте собрание!
— Тогда кто-нибудь желает слово свое сказать? — спросил Синицын и выразительно покосился на Костю Люна.
Ложбинки возле носа Кости побледнели, крылышки ноздрей приподнялись и затрепетали. Он встал и решительно произнес:
— Мне надо... Я буду... В общем, прошу слова!
Костя привычно оправил гимнастерку, прошел на край сцены, остановился возле суфлерской будки и глубоко, как перед нырком на купании, вздохнул.
— Граждане! — выкрикнул он, приподнявшись на носки. Голос его заметно дрожал. — Верно тут говорил эркасээм товарищ Синицын! Нужен нам свой союз, кровный, чтоб эксплуататорского духа в нем и в помине не было и чтоб лозунги у молодежного союза были, как у нашей доблестной Красной Армии: «Один за всех — все за одного!», «Сам погибай, но товарища выручай!»... А детство мне плохое выпало, братцы! Говорят, родила меня мама в землянке на соломе. В Черемхове то было. Матери не помню. Померла она. Нас лесенка осталась — я седьмой. Отец забойщик — уголек в шахте рубал. Куда ему с такой оравой? Привел другую. И у той трое пацанов. Мужа ее в лаве придавило. Вот как оно! Восьми лет пошел я на шахтный двор добывать себе на харчишки... Э, много чего вспоминается! — махнул рукой Люн. — Всего не обскажешь... Я, товарищи парни и девушки, про эркасээм пока мало знаю. Но чует сердце — это нашенская артель, рабоче-крестьянская! Мы за своих горой будем!.. Я вступаю в эркасээм! — заключил Костя и перевел дыхание. Лицо его было сплошь забрызгано потом.
Синицын что было силы захлопал в ладоши и закричал:
— Правильно! Да здравствуют красноармейцы!
— Про такое и я могу сказать! — громко произнес паренек, к которому обращался Синицын,
Преодолевая смущение, паренек вышел к сцене. На нем был пиджак явно с чужого плеча. Обут в большие стоптанные валенки, разрисованные красными волнистыми узорами. Походка у него была странная, как будто он опирался только на пятки, попеременно припадая на ту или другую ногу.
— Люди трепались, будто матка моя непутевая была и продала меня маленьким наслежному князьцу, а кому — про то народ не сказывал. У них я и по-якутски толмачить выучился. У того тойона я хорошо жил, сытно. Да раз ехали мы с ним из гостей. Хозяин пьяный. Я за ямщика, уснул и упал из кошевы. Доктор мне ступалки, почитай, наполовину и оттяпал. Ампутация это называется. Тойонец тот из больницы меня не взял. Кому калека ко двору?.. По людям жил. Слава богу, учитель и учителька его — славные, душевные были. У них за истопника и за водовоза мало-мало управлялся. Так-то я здоровый. Господь силенкой не обидел. Ходить только на пятках как-то несподручно, вроде тебя назад тянут и опрокинуть норовят... Я, товарищи и граждане, за молодежный союз. Истинно глаголят люди: «В куче и вдвое
— Постой! Фамилия-то твоя какая? — спохватился Синицын.
Паренек обернулся, подумал, приподнял голову и пожал плечами.
— Настоящей не знаю. Князец ничего не упоминал про батьку с маткой. Люди Егоркой Худоногим прозвали, а учитель Северьян Пантелеевич Егором Горемыкиным окрестил. Значит, так тому и быть!
Когда слово предоставили Назарке, он вдруг испугался. Перед глазами завертелись и лампы с закоптившимися стеклами, и сидящая в зале молодежь. Он с усилием проглотил загустевшую слюну и сбивчиво начал рассказывать, как батрачил у хитрого и жестокого тойона Уйбаана.
— Уйбаанов сын, Павел, раз бил меня. Шибко бил, уздой, — рассказывал Назарка, машинально вставляя в речь якутские слова. — Разве хамначит мог заступиться? А русский человек, по имени Тарас, не побоялся Павла, заступился за меня, бить не позволил...
Желающих выступить оказалось много, и собрание закончилось поздно. Тут же, сгрудившись вокруг стола, активисты написали постановление: «Создать пролетарскую боевую ячейку РКСМ. Секретарем ячейки утвердить Синицына Христофора. В первую очередь всем выучить революционные песни. Переписание для размножения поручить Егору Горемыкину».
— Задержитесь, ребята, — негромко попросил Чухломин, незаметно поднявшийся на сцену.
Он натрамбовал в трубку табаку, раскурил и выдохнул из хрипучих легких дым. Подумал с минуту, поглаживая усы. Притихшие парни уставились на него.
— Вот что, молодцы! — с расстановкой заговорил Чухломин. — Первого встречного-поперечного в коммунистический союз молодежи не принимать! Строго проверять каждого! А то лишь раскрой ворота! Мало ли среди нас чужого элемента затаилось. Я сидел и наблюдал: Христофор про мировую революцию рассказывал, а у некоторых пасть в зевоте разрывало. Определенно, затаившийся недруг! И еще: на собрании почти не было якутских юношей и девушек. Правда, в городе мало якутской молодежи — единицы. Но на них надо в первую очередь обратить внимание!
Весенняя ночь, мягкая, многозвездная, висела над землей. Хотелось остановиться на полпути, задрать кверху голову и неотрывно смотреть в небо. Мысли были о чем-то неопределенном, смутном, но хорошем. На востоке мрак редел. Звезды, казалось, уходили от горизонта в вышину — тускнели. Чуть прорезались очертания далеких гор. Слабый ветер, словно зачуяв, что приспело время подъема, шевельнулся, нанес из леса терпкий душистый аромат смолы, поиграл на проталине сухими травинками...
Уже с полчаса Назарка сидел на кровати, низко склонившись. Перед ним на табуретке лежал лист плотной голубоватой бумаги, разграфленной красными линиями. Лицо у Назарки было нахмурено. На лбу образовалась гармошка из морщин, брови насуплены. Нервничая, он грыз кончик ручки, сплевывая с губ древесную крошку. Назар сочинял заявление в комсомол. Хотелось, чтобы вышло складно, красиво, и мысли в голове были весомые, прочувствованные. Но на бумаге почему-то получалось очень коротко и неинтересно. Как назло, перо попалось искривленное, заржавелое. Оно царапало бумагу и рассеивало по ней точечки чернил.
— Ты сегодня, однако, не кончишь! — процедил сквозь зубы Костя, в который уже раз останавливаясь перед вспотевшим другом.
Новенькая гимнастерка ладно сидела на коренастом парне. Воротничок только что подшит. Он плотно облегал шею белой каемкой. От скрипучих сапог пахло дегтем.
— А, как получилось, так и ладно! — отчаявшись написать лучше, вскочил Назарка.
Он аккуратно перегнул наполовину исписанный лист, провел по сгибу ногтями и спрятал его в нагрудный карман. Шинель одел внакидку. Костя помог ему застегнуть верхний крючок.