Великий князь Михаил Тверской. Роман-эпоха
Шрифт:
– Нет, Тохта придет, – сказала она, продолжая улыбаться, и он понял, что ей все равно, придет хан или нет, если он останется.
Он испугался своего незнакомого волнения, он не знал, что говорить, да и говорить не хотелось. Разум бесстрастно подсказывал: «Не бывать этому: ты и она – насквозь разные».
– Насквозь… – проговорил он и почувствовал, что сам краснеет. Этого с ним не случалось с детства.
– Что? – чутко сдвинулась она.
– Нет, это я так… Ольга, о Господи!
«Да, да!» – безбоязненно подтвердили ее глаза, и от этого волнение в нем стало пронзительным, перехватило горло, он не испытывал этого прежде ни с кем, он даже слова «нежность»
– О Господи, Ольга! – сказал он только, повернулся, ломая себя, сбежал со ступенек и крупно, ожесточенно зашагал по саду обратно.
Он шел один и объяснял ей искренне, бестолково: «Все я пропустил, Ольга, не так жил, женился, уехал». – «Да». – «А ты из-за меня не уехала». – «Да». – «Андрей Рыльский сватался, не вышла, тоже из-за меня?» – «Да». – «Стар я для тебя». – «Нет». – «Не так я смотрел на все, на росу эту, на яблони, бес меня тащил, Юрий, наше Дело, ты понимаешь?» – «Да. Нет». – «А теперь поздно…» – «Нет». – «Разные мы – насквозь». – «Да». – «Но и „это“ – насквозь». – «Да». – «Только ты меня полюбила, насквозь“». – «Да». – «Лучше в смерти, но вдвоем…» – «Да». – «Но ты еще надеешься?!» – «Да». – «На что? (Молчание.) На что? (Молчание.) Что же делать? Бежать?» – «Нет». – «Может, я с ума сошел?» – «Нет». – «Но ты любишь меня за меня?» – «Да». – «Давно?» (Молчание.) – «Я же чужой и ослеп ради Дела. Любишь все равно?» – «Да». – «Я начну с начала: все равно конец – Тохта». (Молчание.)
Он шел, не разбирая тропы, давя опавшие яблоки, они хрустели, брызгали соком на сапоги, перебродившим вином пахла рыхлая земля.
Он впервые увидел, что в нем два Ивана. Первый с отрочества жил Делом-Государством. Второй остался в детстве, а сегодня воскрес. Первого он берег, кормил, учил, выхаживал много лет. Над вторым посмеивался. Первый действовал умно и всегда – в темноте, а на свету тайно наслаждался изумленными лицами врагов, которые мешали Делу и внезапно падали, озирались: кто их сбил? А он, Иван-первый, укреплял еще одну спицу в колесе. Дело – Колесо. Он его пустил, но потом Оно само завертелось, втянуло его в спицы и пошло махать, набирая силу. Дело – тело… Да, его тело крутилось в Колесе все быстрее, выше – и не выбраться, но он сам продолжал четко думать, направлять, радоваться тайной своей власти над Колесом. Власть была в разуме, в голове Ивана-первого, и он эту голову берег, как золотую, от вина, от баб, от всего, что мешает вертеться беспощадному мудрому Колесу. А теперь у Тохты заболит печенка, и процедит он как-нибудь брезгливо: «Колесо – сжечь». И все.
Но иначе он, Иван-первый, все равно не мог жить: он родился государем, а не бондарем или конюхом. Он не виноват в этом. Он не жалеет ни о чем. Только вот сегодня не то: Иван-второй проснулся и плачет где-то под спудом, как младенец…
«Ольга, ты одна меня не бросишь, если Тохта по миру пустит… Если б меня ранило здесь, я б к реке уполз, а оттуда – в лес, и ты со мною, а потом хоть в Литву…»
Лоб его горел, губы подрагивали. На миг захотелось, чтобы это исполнилось: пусть сожгут Москву, пусть все исчезнут, кроме него и ее. Иван-первый знал, что это – противоестественно, безумно, а Иван-второй обрадовался выходу. Они поменялись местами, но так срослись, что первый стал подсказывать, рассчитывать это безумие для второго: ведь появилось новое Дело.
«Одежду надо переменить, заранее подготовить, золото и камни ценные на теле спрятать… Шли бы тропами, с беженцами, на Псков. Где-нибудь лошадей купили… На Новгород нельзя – срам перед посадниками… В Литву либо к ляхам. Спали бы с ней на траве, под елями, молоко
Перед задним крыльцом держали оседланных коней, и все – конюхи, слуги, опоясанные суровые дружинники – с удивлением смотрели на князя, который шел, сжав челюсти, потупясь. Княжий конь втянул воздух, заржал. Иван поднял голову.
– Вы чего тут? – спросил он, перебарывая свое лицо.
– Да ты, князь, приказал…
– Разнуздайте. – Он опять говорил сухо, четко, но не мог вспомнить чего-то простого. – Да! Завтра поедем. Ко мне не пускайте никого.
Он прошел к себе и сел на постель, не снимая шапки.
«…С нею спал бы в траве, обнимая, дышал в пух под косою… Утром проснулась бы, а заря в глазах – как в озерах, в тумане… Не надо нам ничего, кроме друг друга. Говорят, бывает так среди людей. Раз в сто лет… Душа и тело перелились друг в друга…»
На дворе плотники стучали топорами, перебирали верх угловой башни. Раньше он любил этот хозяйский перестук, а сейчас это мешало. Раньше она просто девчонкой была, долгоножкой, а потом никем – сестрой братиной жены.
…В тот день, когда он уезжал княжить в Переяславль, она еще подростком была. Садясь на коня, заметил, как опрокинулась с крыльца простоволосая головенка, отчаянные глаза, удивился: «Чего это она?» – тронул рысью, тут же забыл. Девять лет назад. Где они, эти девять?
Он сидел, покачиваясь, горько прижмурясь. Что-то проклевывало, протачивало в груди слева, а потом хлынуло, и он дал волю памяти, хотя болело от этого сильнее. Но в боли-то и была жизнь, а раньше он этого не знал.
…На пиру у Юрия (справляли сорокоуст) повел ее на место, взял за руку. Ладонь, несмелая, теплая, замерла, только жилка в запястье бьется так сильно, что отдается в нем. «Это сердце ее стучит так сильно? Почему?»
…На Преображенье в прошлом году сказала: «С праздником!» – и вся порозовела, а глаза расширились и точно взмолились, а он, дурак, только кивнул ей, и все, но весь обед, помнится, был весел, шутил так, что даже Юрий улыбался, а она сидела подурневшая от угрюмой складочки меж бровями, но он ничего не понимал, да и понимать не хотел.
…В тот же год зимой она со слугами снимала в большой палате стенной ковер, который залили жиром, а он с Юрием сидел у печки и говорил про Новгород и Тверь: что надо сделать, чтобы их поссорить. Он тогда сказал что-то умное, коварное, Юрий согласно закивал, а она обернулась и глянула на него, на Ивана, через стол, и губы ее приоткрылись, а ресницы задрожали. Он удивился мельком: не от его слов она изменилась, она, видно было, и не слушала, а от чего-то подступившего в ней к горлу, затемнившего разум, от чего-то, что теплой волной залило ее и его коснулось нечаянно.
«Неужели, Ольга, ты меня уже тогда любила?»
Она заметила, отвернулась резко так, что мотнулась коса, а он потерял нить разговора и рассердился на себя, замолчал. В левой груди заныло сильнее, он стал растирать грудь, но не проходило, и он был рад: это нежность болела. Он вспомнил наконец это слово, которое всегда презирал.
От удара тягучей бронзы задребезжал пузырь в оконце, удары сдвоились, зачастили – набат! Народ звали на вече. А какое теперь вече? Не поможет теперь ничего. Только татар разозлят. Дурак посадник: зашьют его ордынцы в волчью шкуру и бросят голодным псам на ханском пиру, как Олега Рыльского. Ничего не поможет. Иван вытащил нательный крест, прижал ко лбу теплое серебро. «Поздно, не поможет. Вот оно – чингисово „блаженство человеков“: „…победить врага, вырвать его из корня, взять то, что он имеет…“».