Великий лес
Шрифт:
Время шло, приближалась осень, а ни жена, ни дочь в городе не появлялись. Так, во всяком случае, считал Тодор Прокофьевич. «Будь они здесь — нашли бы меня, в больнице нашли бы», — думал он. И со временем прекратил свои походы к разрушенному дому. Другие, совсем другие маршруты были теперь у Тодора Прокофьевича. Не всегда можно было встретиться с нужными людьми в больнице. Приходилось делать «визиты» на дом. На это требовалось время. А его-то, времени, как раз и не хватало, чтобы всюду успеть и все сделать…
IV
Плохо, неуютно было Костику в Великом Лесе, никак не сиделось в хате. Душа
Давно шла война, людей все больше и больше охватывали беспокойство и тревога, а Костик жил тем же, чем и прежде, — мыслями о Тасе, о том, где она сейчас и что делает. Иной раз ему казалось: она счастлива, влюблена в кого-то и проводит дни и вечера с этим милым ей человеком. Потом вдруг вспоминалось: ведь идет война и Тасю могли ранить, а то и убить фашисты. Тогда он не спал и думал, думал, как ей помочь, как спасти. «Не надо было уезжать из Великого Леса, — закрадывалась мстительная мысль. — Осталась бы — и ничего бы ей ниоткуда не угрожало. А на худой конец, я защитил бы…» Мерещилось — он, Костик, набрасывается с кулаками на Таенного обидчика, бьет его по морде, топчет ногами… Или несет окровавленную Тасю на руках, ощущает ее дыхание, тепло беспомощного тела… Тася раскрывает глаза, видит его, Костика… Видит и не верит, что это он. «Костик, Костик», — шепчет и опять закрывает глаза. А он, Костик, несет и несет Тасю на руках, спасает от опасности, от врагов…
«Только бы жива была… Только бы увидеться… Я бы ей все-все простил. Куда бы ни сказала — пошел, что бы ни попросила — сделал. Потому что нет никого, кто был бы мне дороже, милее. Если и живу, что-то делаю, то ведь только ради тебя, тебя одной. И ты увидишь это, убедишься, как я тебя люблю, просто жить без тебя не могу…»
Два события на какое-то время вроде бы отрезвили Костика, отдалили мысли о Тасе: тот случай, когда выиграл у одноглазого в карты и боялся показаться на глаза отцу, и известие о смерти брата Пилипа. Но отец очень скоро забыл о выигранных сыном деньгах — не до того ему было! — а Пилип, как выяснилось, был жив. И опять ни о чем не мог думать Костик, кроме как о Тасе. «Что делать, куда кинуться, чтобы быть рядом с нею, чтобы каждый день хотя бы издали видеть ее?»
Дни становились короче, вечера и ночи — длиннее. Костик мучился бездельем. Пойти в Гудов он не осмеливался, боялся встретиться с одноглазым. «Что я ему скажу? Да и что он скажет, а то и не скажет — сделает со мной? Лучше в деревне переждать, пускай время пройдет. Кто он, тот одноглазый? Вроде бы пришлый. Вот, может быть, и уйдет куда-нибудь, некого будет бояться».
Слонялся Костик по деревне, ходил несколько раз с отцом по грибы. Было их в лесу хоть косой коси, но не радовали они ни Костика, ни отца. «Пока мы тут по лесу бродим, может, немцы в село давно приехали», — скажет вдруг ни с того ни с сего отец, когда они сойдутся где-нибудь на прогалине. И задумается. Или: «Вот ходим, собираем эти грибы, а есть их будем ли?» И невесело, горько улыбнется.
Особенно тягостны были вечера. Света почти не зажигали — керосина не было, а от лучины люди успели отвыкнуть. К тому же за лучиной надо в лес идти, искать осмол, потом нести на себе, сушить. Поэтому чаще люди вечерами и в хатах сидели впотьмах или совсем рано ложились спать. Но сколько человек может спать? Ну,
Не выдержал однажды — вместо того чтобы пораньше завалиться спать, по деревне решил пройтись. «Может, кого-нибудь из знакомых встречу, поговорю, разузнаю, где и что делается. А то живешь словно в тюрьме — ничего не видишь, не слышишь…» На горушку поднялся, дальше, дальше по деревне побрел. Но людей нигде не было, не горели и огни в хатах. Темно, тихо. Только шмыгали из подворотен кошки да изредка подавали голос, тоже, поди, от бессонницы, собаки.
Лишь возле клуба, не доходя до сельсовета, заметил чью-то одинокую фигуру.
«Кто такой?»
Подошел, приблизился — и узнал: это была, как ее звали в деревне, Шурка, молодица лет на семь-восемь старше Костика, а на вид совсем девчонка. Жила Шурка одна, причем давно: мужа ее, Павла, взяли в армию еще в финскую войну, и домой он так и не вернулся. Еще при муже Шурка родила ребеночка, да он умер, не прожив и года. Шурка была веселая, разбитная, ходила в клуб на танцы. Но в клубе никогда долго не задерживалась — оттопав, откружив стремительную полечку, выбегала дохнуть свежим воздухом. И, как правило, попадала в чьи-нибудь сильные — будь то парень или мужик — руки. И поскольку, поговаривали, Шурка не имела привычки отказывать, кто бы и что у нее ни попросил, то очень скоро, столковавшись, шла с тем, в чьих руках очутилась, домой, в свою хату, которая была тут же, рядом с клубом.
Костик многое знал о Шурке от хлопцев и мужчин, которые, собравшись где-нибудь на лугу или на лавочке, любили похвастать своими успехами на женском фронте. Да он и сам не раз видел, как Шурку лапали, тискали, лезли к ней целоваться. И она не противилась, лишь как-то странно, тоненько смеялась.
«А что, если и мне обнять попробовать? — подумал Костик, узнав Шурку. — Может, не прогонит, так же тоненько засмеется…»
И, не поздоровавшись, не сказав ни слова, обхватил Шурку за плечи, притянул к себе.
— Хо-хо, — засмеялась Шурка, — а я думаю, кто это… А это ты, Костик…
В голосе у Шурки была радость, и Костик это уловил.
— А ты… кого ждала? — задыхаясь от незнакомого чувства, от пьянящей близости женского тела, спросил Костик.
— Никого не ждала, — призналась Шурка. — Тошно дома одной. В клуб пришла — думала, танцы будут…
Костик не отпускал Шурку, да та и не вырывалась. Только, как показалось Костику, все горячее дышала, наливалась жаром. И поблескивала зубами, то и дело раскрывая в улыбке губы.
— Да ты бы, — вдруг прошептала она, — с теми, кто помоложе, с девчатами бы обнимался. А я…
И сама поцеловала Костика. В губы, а потом и в щеки, в шею…
Все поплыло у Костика перед глазами, все-все отошло прочь, забылось. Сам не помнил, что делал. Словно во сне, в бреду целовал, обнимал Шурку, как не своими ногами шел в ее хату. Не дав ей раздеться, повалил на кровать, срывал, швырял куда попало ее одежду. В ушах звенел тот самый странный, тоненький смех, прерывавшийся изредка тихим, жарким шепотом: