Верность
Шрифт:
Здоровье и воля!
Кто там болтает, что на завоеванной отцами земле можно жить покойно, бездумно? Жизнь стремительно уходит вперед, и надо не отстать от нее.
Федор засел за книги. Он читал яростно, словно бился с противником. Сидел над книгой с карандашом — уличал, сопоставлял, сравнивал: был много раз побежден, но не унывал, а с уважением похлопывал ладонью по книге, думал: до новой встречи! Приезжая в отпуск, Федор изводил отца спорами. О, он много знал, он был тертым калачом, отец!
— Федор, не горячись! Не суди опрометчиво. В спорах будь спокойным,
Последняя беседа с ним крепко запала в память Федора. Сперва они сидели перед раскрытыми дверцами плиты, в гаснущих угольках отец пек картошку — это было его слабостью. Они ели ее в темноте, обжигаясь, шумно дули на пальцы. Потом легли. Федор, приподнявшись на локте, вглядывался в неясное в темноте лицо отца.
— Вот ты и вырос, Федор… Теперь, пусти тебя в мир, ты как, выдержишь? Быть мне спокойным, нет?
— Я думаю, можно, — сказал Федор.
— Я не о старости своей хлопочу… Ты это понимаешь? Я вот что хотел… Ты слушаешь?
— Да, да.
— Я хлопочу о деле. О деле, которое должно быть главной целью твоей жизни. Нам эта цель помогала пройти через грязь и кровь прошлого. Вам… — Он вдруг замолчал, и Федор услышал трудный, протяжный вздох. Через минуту отец снова заговорил, голос был глух, готовый сорваться до обессиленного шепота: — Семнадцать лет растил тебя и семнадцать лет боялся. Скажи мне: ты принял наше дело так, чтобы, если надо, умереть за него с радостью, или ты измельчишь все, разменяешься на мелочи, в обывателя превратишься? А? — Он поднял белое лицо и так с минуту неподвижно смотрел, ожидая ответа.
— Говори, говори, — сумрачно сказал Федор.
— Ты почему не отвечаешь, а?
Федор молчал.
— Почему молчишь? — вдруг вскинулся отец и опустил ноги на пол.
Федор тоже вскочил, дрожь прошла у него по телу.
— А ты не знаешь? — звонко крикнул он. — Как это просто так… сказать!
Отец с юношеской резвостью перебежал к нему, сел рядом, крепко стиснул плечи Федора, прижимаясь к нему теплым и худым телом:
— Я же отец… дурачок ты!
Скоро они лежали рядом, рука отца под головой Федора. Отец говорил, счастливо заикаясь, как ребенок:
— Ах, Федька, Федька! Сколько боев из-за тебя я выдержал! Мать — она ничего, понимает… Но вот бабушка… Ты помнишь ее? Ну, правильно, помнишь, — тебе семь лет было, как она померла… Все эти семь лет со мной воевала. Еще как родился — сразу крестить! Что было! «Как это, — говорит, — человек будет без веры?» Смешная она! Разве убедишь?
— Коммунизм — это самое красивое, самое человечное на земле, — тихо продолжал отец. — Человек коммунизма — я так себе его представляю, — это стройной, красивой души человек… Ты идешь сейчас в самостоятельную жизнь, — подумай, Федор. Следи за собой во всем. В учении, в работе, в личной жизни… Выбери себе, как пример, человека такого, чья жизнь целиком для народа, во имя народа. Учись у него, живи, как он.
— Дзержинский — сказал Федор, сразу, почти с физической ясностью представив любимый образ.
— Да! Настоящий ленинец! — с каким-то особенным чувством, будто вкладывая
— Вот так прожить, как Феликс, — это значит прожить по-ленински…
Федор учился на рабфаке, приезжал к матери в деревню на каникулы, ходил к Виктору Соловьеву на квартиру, играл с ним на бильярде в клубе, целыми днями просиживал над шахматами. На сестру товарища он не обращал внимания. Ходит тоненькая девочка-подросток с длинными косами и уже тогда строгими глазами, ну и пусть ходит. В веселые минуты Федор подшучивал над ней, легонько дергал за косы. Она краснела и сердито говорила:
— Оставьте, пожалуйста.
— Брось, расплачется, — вступался Виктор.
Но Марина не принимала такого заступничества.
— Глупый ты… — беззлобно говорила она брату и уходила, плавно отставляя руку, изгибая ее в кисти, словно отталкиваясь, а косы перекатывались на хрупкой, с еще заметными линиями лопаток спине.
Однажды вечером, прогуливаясь по главной улице села у районного Дома культуры, Федор нагнал девушку.
— Марина! — удивился он. — Как ты выросла!
Хорошее, теплое стояло лето. Луны не было видно, но там, где она обозначалась, тонкие облака светились ровно, неярко. Пыхтел движок у завода. Как паутина, висела синевато-пепельная дымка над притихшим селом.
— Марина, тебе сколько лет? — спросил Федор.
— Скоро восемнадцать. А что?
— Большая уже! — Он засмеялся от непонятного и немного грустного чувства: как быстро летит время! — Какая жалость, я не успел зайти к вам днем!
— Виктор еще не приехал. У него каникулы через полмесяца. — И неожиданно спросила, словно догадываясь о чем-то: — А зачем вам?
— Посмотреть, какая ты днем, — весело ответил он.
— А-а… — Она усмехнулась и сдержанно, неласково сказала: — Мы переезжаем в город.
— Да? — Федор обрадовался, живо повернулся к ней. — На самом деле? И скоро?
— Виктор и я будем кончать десятилетку. Папу посылают в Москву, в Промышленную академию. Видите, все учимся.
Они сели на ствол дерева, лежавший у железнодорожной ветки. О чем говорили? Федор не может сейчас вспомнить. Осталось лишь ощущение новизны и неловкости.
А Марину, наверное, не покидало воспоминание о его шутках, — смотрела недоверчиво, будто бы с опаской. Лишь к концу оживилась, с простым, правда, все еще немного настороженным любопытством слушала Федора.
Конечно, ему хотелось поцеловать ее. Но он не решался: боялся обидеть. Она представлялась Федору не той девочкой, которую он знал сестрой Виктора, а незнакомой и вместе с тем уже нечаянно-близкой.
И все, что окружало: тихая, ясная прелесть вечера, лунные пятна, медленно скользившие по земле, далекое, скраденное расстоянием пыхтение движка за селом, — все это казалось новым, и вместе с тем то были звуки и краски простой, милой и понятной жизни.
— Марина, ты для меня открытие, — пошутил он с веселым смущением, прощаясь с девушкой.