Весна гения: Опыт литературного портрета
Шрифт:
Директор эльберфельдской гимназии окинул нас сердитым взглядом.
– Ну, господа, что вы скажете об этой ярмарке? Зачем все это понадобилось ему: Флеминг, Вольтер, Гегель, Бабёф. Да, здесь собрана целая революция… А эта голая дама? А браслет? Это выходит за рамки дозволенного. Фридрих, видимо, забыл, что он гимназист… А вы называете его «великим человеком»!
– Но…
– Никаких «но»! Душа Фреда совращена разными соблазнами и политическими химерами. Не далее как вчера я имел серьезный разговор с ним… Так дальше продолжаться не может. Старый Энгельс не заслуживает такой обиды. Несчастный отец…
Господин Ханчке извергал потоки гневных слов. Закутанный в тяжелый халат, опершись рукой на стол, он походил на прокурора, который произносит обвинительную речь. Мы встали и попытались успокоить его, но это оказалось невозможным. Учитель был крайне возмущен.
«Речь» доктора наверняка продолжалась бы долго, если бы появившаяся Марта не прервала его: «Молодой Энгельс вернулся и разыскивает свою сумку».
– О, значит, он уже здесь. Прекрасно! Милая Марта, скажи ему, что мы ждем его…
Господин доктор вытер лицо платком, шумно высморкался и вышел из-за стола.
– Сожалею, господа, но прошу вас удалиться.
Марта проводила нас до выхода. Дверь за нами еще не затворилась, как до наших ушей долетел взволнованный голос Ханчке:
– Молодой человек, вы представляете, до чего можете дойти с этой дьявольской сумкой?..
Нам стало смешно. Мы так хорошо знаем, до чего смог дойти молодой человек…
Ученическая сумка – одно из доказательств серьезного конфликта между Фредом и вуппертальской гимназией. Она своеобразный бунт против этой старомодной фабрики для производства «здоровых и умных германцев». Все ее содержимое – протестующий вопль против лютеранской ограниченности немецкой педагогической традиции, против устоев так называемой «ученической почтительности». Скрытые в ней книги, рисунки, предметы действуют на сознание вуппертальских учителей словно удар хлыста. Для них это не сумка ученика, а дьявольский мешок, притон самых черных мыслей и идей.
Несчастные учителя!..
В характере Энгельса-младшего была одна великолепная черта. Она приносила ему необыкновенную популярность среди вуппертальских юношей, готовых отдать жизнь за своего «славного коллегу». Со временем, когда Фред подрастет, эта черта не только будет восхищать человечество, но станет примером для миллионов людей.
Речь идет о его чувстве товарищества, о его отношении к мужской дружбе…
Для молодого Фридриха товарищество – это не какое-то временное предпочтение или преходящий каприз. Не плод суеты или скуки. Для него дружба – самое глубокое и чистое чувство. Состояние полнейшего самоотречения, духовной близости и общения. Она не столько радость или счастье, сколько испытание, суровая обязанность, ответственность. Вот почему Фред не искал товарищества повсюду и не дарил дружбой любого, кто потянется к его сердцу. Он жалел людей, обойденных сильной дружбой, и презирал тех, которые сводят свои отношения с другом к обычной игре в любезность.
Еще с детства у Фреда был «первый друг», к которому он был привязан всем своим существом, ради которого готов был на все. Еще с детства он хранит рыцарское отношение к другу, воспитывая в себе благороднейшие черты большой дружбы. Мальчик просто обожает американских индейцев, этих смелых и прекрасных мужей, которые умеют не только достойно умирать, но и по-настоящему любить и дорожить дружбой. Его восхищала легенда об Ахилле и Патрокле (о, как жгучи слезы друга!), с великим наслаждением он перечитывает те сонеты Шекспира, которые воспевают преданность. Последние строки одного из них: «Ты видишь все, но близостью конца теснее наши связаны сердца» были долгие годы любимым двустишием Фреда. В то же время сын Фридриха-старшего ненавидит изменников и врагов товарищества, тех злых и мрачных людей, которые ради какой-то страсти или горсти злата готовы предать и убить великое чувство дружбы. Он просит деда ван Хаара не рассказывать зловещих историй о дантовом Альбериго и шекспировском Яго, пропустить страшные страницы о смерти македонца Клита и об ужасном предательстве Иуды. Он восхищен славным сказанием о Зигфриде до момента предательства, до того гнусного мгновения, когда герой гибнет от руки друга. Фред готов простить что угодно, но только не измену друга, не измену мужской чести, мужской дружбе. Здесь отчетливо проступает романтическое начало в характере Фреда, его глубоко эмоциональное отношение к мужской дружбе. Этот эмоциональный заряд лежит в основе всех его знакомств и связей, которые он установил в годы своей молодости. Еще задолго до встречи с Марксом Энгельс научился любить сердцем, жить для друга. До знакомства с Марксом еще далеко, но у Фридриха уже были свои «самые дорогие» друзья в лице Вурма или Фельдмана, Йонгхауса или Штрюккера, у него большая дружба с братьями Вильгельмом и Фридрихом Греберами, с этими двумя славными юношами, которых он называет не иначе как «мои дорогие друзья!». Судьба словно нарочно послала ему эту чудесную дружбу, чтобы подвергнуть серьезной проверке, чтобы подготовить к великой парижской встрече с Карлом Марксом – самой чистой и самой удивительной дружбе в истории человечества…
Вся молодость Фреда – апофеоз мужской дружбы. Вупперталь никогда не забудет этого стройного и элегантного юношу, который так хорошо умеет ценить и беречь сильное и прекрасное слово «друг». Каждый вуппертальский ученик считает за честь завоевать дружеское расположение Фридриха, его любовь и доверие, разговаривать с ним или вместе развлекаться. Вот почему возле Фреда всегда шумно, весело, оживленно, всегда есть молодежь, готовая спорить, шутить – поговорить о виршах того или иного поэта либо разделать под орех какого-нибудь незадачливого сочинителя. Вот почему Фред всегда в центре вуппертальской молодежи, окружен веселыми и умными товарищами, уважаем и любим, его ищут, предпочитают и ждут. Без него класс кажется пустым, а на улице его поджидают за каждым углом, чтобы слушать, идти вместе с ним. Не случайно один остряк назвал его «общепризнанным вожаком ученической Вупперталии», а другой пытался провозгласить «первым школьным императором Германии».
Каждый день в дом Энгельсов приходят толпы учеников, желающих видеть Фреда, поздравить его с тем или иным молодецким поступком, поговорить с ним. Они просят фрау Элизу позвать ее сына и стоят смущенные, даже подавленные величественной осанкой господина Энгельса-старшего, с любопытством рассматривающего их сквозь густой дым своей трубки и искренне удивленного такой популярностью наследника.
Обычно Фред звал гостей в столовую или во двор, где под старой липой стоял небольшой деревянный стол, сколоченный им самим. Он не приглашал их наверх, в свою комнату, так как в ней, по словам его сестры Марии, было много такого, что другие вряд ли поняли бы. В этот фаустовский кабинет имели доступ лишь те, которым были близки его стремления и волнения,
Фридрих никогда не заставлял друзей скучать, испытывать неловкость в ожидании его. Он гостеприимнейший хозяин, не жалеющий сил и времени, чтобы доставить им радость или удовольствие. Еще по пути к липе он смешит их, потешно имитируя утиную походку долговязого Эрмена, компаньона своего отца, или заставляет сгорать от любопытства, шепотом рассказывая о последнем донжуанском подвиге пастора Юргенса. И едва только юноши успевали расположиться под старым деревом, как оказывались завороженными Фредом, заинтригованными и возбужденными его остроумными каламбурами, готовыми потонуть в океане тем, которые он им предлагал. Один раз из этого океана всплывает тема «школа», другой раз – «любовь», третий – «литература», а затем (хотя и реже) – «революция». Понятно, ученики не педанты и частенько перескакивают с одной темы на другую, одновременно говорят и о домашних заданиях по французскому языку, и о веселых проделках вуппертальского Эроса, и о новых стихах Карла Бека, и о последних волнениях в Силезии. И конечно же получается пестрый разговор, богатый коктейль из фактов и оценок, который приводит компанию в состояние самого искреннего веселья, частых взрывов смеха и непрерывной импровизации. Затронув какой-либо вопрос, Фридрих пускался вместе со всеми в его обсуждение, или, говоря на школьном жаргоне, аппетитное обсасывание косточек.
Липа перед нами, и мы можем стать свидетелями одного из редких «пиршеств». Спрячемся за стволом и послушаем, понаблюдаем.
Ребята беседуют о литературе. Разговор достиг кульминационной точки, захватил всех. Один из юношей утверждает: «Прав-таки старый Арндт, когда жалуется на современный литературный стиль. Это не стиль, а какое-то безвкусное варево из картофеля, вина и сливок. Третьего дня я читал один отрывок Кюне. Разве это немецкий язык! Боже, какие бесплодные потуги родить изящную фразу…» Другой юноша весело подхватил: «Картофель с вином? Неплохо сказано…» Третий нетерпеливо перебил: «Помолчи, Бруно, вопрос серьезный!» Юноша, начавший разговор, продолжал: «…все: и Гейне, и Гуцков, и Кюне – несчастные жертвы современного стиля. Во имя формы они насилуют мысль. Сравните маститое искусство Лессинга и их акробатические трюки, после которых не можешь спокойно уснуть. Я придерживаюсь традиции. Одно из призваний литературы – успокаивать, поддерживать равновесие духа…» Компания оживилась. Задела категоричность, с которой все это было сказано. Тот, кого звали Бруно, вскочил с земли и развел руками: «Неужели литература не имеет права на развитие! Разве Лессинг – предел и мы должны остановиться на нем! Что же станет тогда с нами, с молодыми, которые имеют свои идеи, свои вкусы, свое право на суждение? Я думаю, что Отто очень консервативен и даже жесток в отношении будущего. Что ты скажешь, Фред, прав ли я?» Все обернулись к деревянному столику, на котором по-турецки сидел Фридрих, обхватив колени руками. Словно удивленный вопросом Бруно, Фред быстро вскинул голову и серьезно проговорил: «Прав, дружище! Лессинг лишь ступенька огромной лестницы, но не вся лестница. Думаю, что Отто погорячился, желая убедить нас в упадке современного стиля…» Глаза ребят блестят. Слышатся голоса: «Продолжай, Фред! Ты говоришь интересные вещи». Отто попытался что-то сказать, но Фред, прервав его, продолжил свою мысль: «Традиция – вещь прекрасная, если только она не мешает современным делам. Всякому времени присущ свой литературный стиль, и никому не дано низводить творчество к одному устаревшему рецепту. Представьте себе, что ныне мы станем писать в стиле Лессинга, или Глейма, или Хагедорна. Но тогда, дорогой мой Отто, мы должны вернуться к парикам, к танцам эпохи рококо и, что особенно неприятно, к бесчинствам немецких курфюрстов середины XVIII века. Иначе нельзя. Ведь стиль Лессинга и его современников – порождение конкретной действительности. Это своеобразная частица Семилетней войны и всего того времени, при котором один развратник, вроде могущественного Августа, мог покупать любовниц у их собственных мужей за пятьдесят тысяч талеров или выменивать на зaмки. Разве мы сейчас встречаемся с подобным? Разве Гейне и Гуцков состоят на службе при каком-нибудь королевском дворе и вынуждены носить дамские туфли наподобие Людовика или Иосифа австрийского? Конечно же нет. Наше время ушло далеко вперед, и мы не должны держать его в узде традиций. Любой стиль умирает вместе с эпохой, его породившей. Иначе мы и сейчас писали бы на манер Аристофана или Вергилия. Но не кажется ли вам, друзья, что ныне даже стиль Жана Поля уже немного устарел, уже не вполне отвечает нашим представлениям о современном литературном творчестве…»