Весна гения: Опыт литературного портрета
Шрифт:
Фред на мгновение остановился, соскочил со столика и встал среди друзей. Все смотрели на его открытое, вдохновенное лицо. В этот момент он был так похож на поэта, на спустившегося с облаков юного и могущественного бога, говорившего не только ярко, но и поистине прекрасно. Даже Отто, захваченный его словами, не смог возразить, чтобы защититься. Фред провел рукой по волосам и продолжал: «…я думаю, что современный стиль является отличным образцом стилистики вообще. Я его не только предпочитаю, но и люблю, стремлюсь овладеть им. Он вобрал в себя все достоинства литературного творчества предшественников: краткость, ясность, остроумие, чередование эпической плавности с блестящими образами и изящными взлетами мысли. Но больше всего мне нравится в нем то, что он дает возможность для проявления самых различных индивидуальностей. При нынешнем стиле никто не может преуспеть в подражательстве. Он требует от каждого писателя своеобразия и самоутверждения, стрельбы из собственного лука в свою дичь или в своего врага. Вооруженные им, перед нами выступают совсем независимо друг от друга такие писатели, как Кюне и Гуцков, Гейне и Винбарг, Бёрне и Бек. Кюне пишет уютно и живописно, Гуцков – удивительно точно, Гейне – ослепительно, Винбарг – лучисто, Бёрне – уничтожающе, особенно в „Менцеле-французоеде“, а Бек, хотя еще не вышел за рамки опытов, – колоритно и бурно. Разве появление столь различных почерков не достаточно для славы любого литературного стиля? Конечно же, говоря все это, я не хочу быть превратно понятым. Не хочу, чтобы Отто подумал, будто я пренебрегаю великими мастерами прошлого, колоссами, стоящими вне
Стоя за стволом старой липы, мы удивляемся, как смело и умно говорит Фред. Наэлектризованные пламенной речью, вуппертальские ученики, возбужденные и жестикулирующие, окружают своего приятеля, готовые задушить его в объятиях. Бруно всхлипнул от радости: «Фридрих, дорогой, почему не напишешь обо всем этом в „Телеграф“ Гуцкова? Успех обеспечен». Стоявший в стороне Отто убежденно заметил: «Не будь здесь Фреда, не миновать бы скандала…» Энгельс повернулся к Отто, сердечно обнял его и весело проговорил: «Что же тут страшного, дорогой мой Отто! Молодости вряд ли приличествует благоразумие. Скандал из-за дела намного достойнее пустого реверанса…» Эти слова Фреда были также приняты на «ура». Бруно опять торжествовал. Он кувыркнулся через голову и радостно воскликнул: «Эй, Отто, сдавайся!»
Постепенно компания утихомирилась. Последняя реплика Бруно незаметно повернула разговор в новом направлении. Вместо литературы была затронута другая, более свободная тема. Покусывая длинную соломинку, Фред проговорил сквозь зубы: «Вчера вечером на балу у Фридманов господин Круг не раскланялся с мадам Соварж, пришедшей на бал с двумя дочерьми. Все были потрясены, особенно хозяева дома. Отличившийся теолог заявил, что не может раскланиваться с дамой, которая не постеснялась курить, как мужчина, танцевать вальс и приглашать в свой дом сомнительных лиц…» Ошеломленная молодежь на мгновение замерла. Возможна ли такая грубая выходка? Да еще в доме Фридманов – цитадели вуппертальской аристократии! Все поражены. Один из юношей осторожно спросил: «А как ответила на обиду мадам Соварж?» Это долговязый Герман, по уши влюбленный в мадемуазель Ирен, младшую дочь мадам Соварж. «О, как истинная француженка! – Фред выплюнул соломинку и повысил голос. – Она держалась так, словно ничего не произошло. Закурила папиросу, попросила оркестр сыграть вальс и громко заявила господину Фридману, что никогда и нигде не чувствовала себя столь великолепно. Круг пришел в бешенство. Он попытался произнести одну из своих проповедей о падшей Марии-Магдалине, но мадам Соварж опередила его и рассказала гостям одну весьма пикантную историю из своих парижских приключений. Все от души смеялись, без колебаний согласившись, что в Париже живется куда веселее. Круг не выдержал и ушел в разгар бала. Это никому не испортило настроения. И конечно, не помешало мне вволю насытиться шоколадным тортом и задержаться в обществе мадемуазель Ирен и мадемуазель Жаннет…»
Под липой опять стало весело. По саду разносился смех. Теперь уже и Отто трясся от хохота. Он снял очки, чтобы они не упали на землю, и проговорил задыхаясь: «Ну и лукава же эта Соварж!» Посветлевший от радости, влюбленный Герман ткнул его в бок. «Ты не находишь, что крошка Ирен – сущий дьяволенок?» Неожиданно Бруно перестал смеяться и грустно посмотрел на Энгельса: «И все же торт прекраснее, не так ли, Фред?» Словно вспомнив о чем-то очень важном, Фридрих всплеснул руками: «Ой, какой же я разиня! Друзья, быстро в столовую! Сегодня мама решила нас удивить…» Все вскочили и шумно последовали за Фридрихом. Сюрпризы фрау Элизы всегда очаровательны. Высоко подняв цилиндр, Бруно вдохновенно продекламировал:
Все ваши споры и сравненья Не стоят торта и варенья.Дружеские встречи в комнате Фреда сильно отличаются от встреч во дворе. Если там, внизу, есть место для всех и можно говорить обо всем, то здесь, наверху, бывают только пятеро самых близких, самых доверенных, самых интересных собеседников. Обычно они приходят под вечер, целуют руку фрау Элизы, осведомляются о делах и здоровье господина Энгельса и скрываются в комнате с такой подчеркнутой серьезностью, которая заставляет насмешливую Марию удивляться и строить за их спинами комические гримасы. Это аккуратные и со вкусом одетые юноши из богатых вуппертальских семейств, с бледными одухотворенными лицами и хорошими манерами. Они знают, что значит войти в солидный дом, и потому никогда не бегут по лестнице, не повышают тона, не делают ничего такого, что могло бы нарушить установившийся порядок. Даже в комнате, оставшись только с Фредом, они не выходят за рамки приличий, остаются такими же учтивыми, изысканными, серьезными. Каждый из них имеет свое излюбленное место, которое и занимает. Поэтому Фридрих заранее подготавливает комнату так, чтобы всем было в ней удобно и приятно. Он знает: одно из мягких кресел нужно пододвинуть к окну. Там любимое место Петера Йонгхауса. Немного впереди, почти у самого стола, стул Фельдмана. Братья Греберы предпочитают взгорбившийся верх сундука, а Густав Вурм – левую сторону кровати у черной этажерки со склянками и покрытым лаком черепом. И только Фред не имеет постоянного места, потому что любит прохаживаться, быть ближе к тем, кто его слушает, когда он говорит. Чаще всего он ходит от стены к стене или стоит посреди комнаты, глубоко засунув руки в карманы халата и откинув назад голову. Это, разумеется, не мешает гостям спокойно оставаться на своих местах и до конца сохранять благовоспитанность. В отличие от ребят, собирающихся во дворе, они беседуют почти как взрослые – сдержанно и рассудительно, выказывая восхитительное уважение друг к другу, преисполненные уверенности в знании жизни и тех предметов, о которых ведут разговор. Их споры бывают спокойны и сдержанны, без излишних эпитетов и грубостей. Они напоминают скорее приятный и тихий разговор, где всегда есть место хорошей шутке. Это вовсе не значит, что здесь нет расхождений во мнениях, противоречий, конфликтов, не проявляются характеры и темперамент, что это усталые или скучные люди. Тут есть все то же, что и во дворе, но выглядит оно более совершенно, окрашено большей культурой и внутренним аристократизмом. Вот почему посетители комнаты – самые желанные гости Фреда, его первые друзья и собеседники, с которыми он любит пускаться в самые трудные и опасные путешествия по лабиринтам мысли. Молодой хозяин принимает их сердечно, его нисколько не раздражают ни привычки приятелей, ни их странности, ни стремление своим видом производить впечатление на окружающих и поведением внушать уважение. Его не раздражают даже различия в их взглядах и интересах, хотя они порождают частые споры с тем или другим из них. Так, например, братья Греберы – рьяные лютеране и начисто отрицают «Жизнь Иисуса» Давида Штрауса. Фельдман разделяет взгляды Шеллинга о государстве и не желает даже слышать о бунтарях из Берлина, которые требуют на страницах газет и в университетских аудиториях низвержения монархии. Йонгхаус
Да, стремление к прекрасному – это как раз то, что влечет юношей в комнату Фреда, объединяет их среди горы книг, газет и фаустовских колб. Они идут сюда, переполненные своими рассуждениями и сомнениями, готовые раскрыть сердца друг другу, чтобы слиться в едином восторге или столкнуться в схватке умов. По какому-то неписаному закону каждая их встреча начинается с музыки. Заняв свои точно определенные места, они слушают, как Фред играет сочинения папаши Рамо или «своего» Баха, утопают в светлых мелодиях менуэтов и в бурных потоках фуг, наслаждаются вальсами, сонатами. И это не притворство, не ритуал, а подлинно поэтическое восприятие музыки, искренние порывы сердец, романтическое общение с прекрасным. В эти чудесные минуты музыки и молчания, закрытых очей и мягких теней комнату как бы покидает обыденность, она теряет свои точные очертания и превращается в подобие старинного храма, опустившегося на морское дно, в подобие коралловой пещеры, заполненной наядами и невиданными поющими сиренами. Юноши сидят зачарованные, как бы растворившиеся во мраке, рассеиваемом пламенем свечи, загипнотизированные магией тонов, звуков и вздохов клавесина, поэзией пальцев, бегающих по клавишам. О, это пленительнейшие минуты и часы, когда Фред становится истинным музыкантом, полностью слившимся с инструментом, с его нежностью и бурями. Он играет, забыв обо всем. Его сильное тело устремлено вперед, а на лице – прекрасный пламень вдохновения. В такой момент зачарованные гости просто немеют, восхищенные его волей, чувством, магией его рук. Они готовы слушать до изнеможения, жадно воспринимая все, что предлагает им Фред, мысленно возвеличивая его и называя не иначе как «маэстро»…
Но сколько бы ни продолжался концерт, он не займет весь вечер. Совсем неожиданно, на середине какой-нибудь сонаты или фуги, Фред кладет руки на колени, поворачивает голову к друзьям и говорит тихим, немного усталым голосом: «Что же это, господа, я увлекся, а вы молчите, не остановите меня». Словно пробудившись от долгого и прекрасного сна, господа смущенно улыбаются и искренне сожалеют, что Фред прервал игру, что на крышке клавесина защелкнут маленький золотой замок. Но делать нечего: наступает черед большому разговору – долгим странствованиям в мире поэзии, истории, изобразительных искусств. Фред встает, прохаживается по комнате, и разговор начинается незаметно, течет легко, будто каждая реплика заранее отрепетирована, будто все, о чем здесь говорится, изучено, обдумано, сверено. У каждого из друзей своя излюбленная тема. Поэтому направление разговора зависит от того, кто его начнет. Если первым заговорит Вурм, то речь непременно зайдет об Иммермане и Шамиссо, их поэмах и воспоминаниях, об успехах и срывах романтизма. Фред отлично знает это и потому, прежде чем Густав откроет рот, весело подзадорит: «Снова Платен позавидует своим старым коллегам…» Фельдман, наоборот, всегда старается обойти литературу и начать разговор о великих мастерах кисти. Он может часами говорить, например, о поздних офортах Рембрандта или о борзых Брюггера. Йонгхаус всегда под ручку с Гегелем, и поэтому он непременно начнет с какой-нибудь сильной личности – с Цезаря или Наполеона или с мудреных рассуждений об «абсолютном духе» и его проявлениях в истории. Оба Гребера по-своему также неисправимы – у них свой божок – «Немецкая народная библиотека». Они обязательно начнут с какой-нибудь этической проблемы или средневековой легенды вроде «Герцог Генрих Лев». Но независимо от предложенного начала разговор никогда не бывает нудным, скучным, не заводит приятелей в тупик. Любая из поднятых тем пробуждает множество мыслей, ставит самые разные этические и общественные вопросы, которые захватывают компанию, заставляя ее пытливо искать, волноваться, думать. Начатый разговор катится словно снежный ком. С ним в комнату врываются порывы ветра, вспышки зарниц, заставляя все вокруг звенеть и петь. Фред бесконечно любит эти мгновения взлета разума, когда каждый из гостей раскрывает свое сердце, когда глаза горят сильней, а в голосах слышится медь амбиций, чувствуется сила атакующей мысли. В такие минуты он незаметно отходит в сторонку и, пользуясь этим прекрасным мгновением, быстро набрасывает портреты увлеченных ребят. Несколько торопливых штрихов – и на бумаге запечатлены орлиный нос Йонгхауса, полные щеки Вурма, тонкие шеи Греберов, прозрачные уши Фельдмана. Еще несколько штрихов – и увековечены их улыбки, позы, аккуратные прически. Это моментальные, непретенциозные рисунки, веселый экспромт карандаша, который успевает что-то сказать о каждом. Это добрый и чистый смех Фридриха, сумевшего, не выходя за строгие рамки разговора, принести маленькую радость, вызвать веселую улыбку, ни для кого не обернувшуюся обидой или раздражением. Гости давно знают об этой слабости Фреда и потому делают вид, что не обращают на него внимания. Но всякий раз они берут эти листки из рук хозяина и вместе с ним смеются над остроумными шаржами. Все это успокаивает нервы, делает разговор еще более приятным, легким, сердечным. Обычно Фельдман забирает и прячет некоторые из этих быстро набросанных рисунков, потому что про себя он давно решил, что из Фреда выйдет большой художник. Не забывайте же, предки Фридриха вышли и из Голландии…
…На этот раз Фред не долго музицировал. Он прервал игру где-то посередине знаменитой бетховенской сонаты ре минор, после того как Йонгхаус вскочил со стула и тихо попросил:
– Довольно, Фридрих, прошу тебя. Это может свести меня с ума…
Фред медленно опустил крышку клавесина. Все повернулись к Петеру.
– В чем дело, дружище? – спросил Вильгельм Гребер.
Йонгхаус вновь опустился на стул и быстро, не переводя дыхания, проговорил:
– Две недели назад я был с отцом в Бонне и слушал там симфонию Бетховена. Дирижировал господин Феликс Мендельсон, друг нашего Шумана. После того не могу слушать никакой другой музыки. В ушах все время звучат барабаны, трубы, флейты, кларнеты, непрерывно что-то рушится и кто-то плачет, пытается схватить меня, вознести, зажечь…
Фридрих, тихо стоявший у клавесина, проговорил:
– Почитай за счастье, Петер, что ты услышал оркестр, который с таким блеском исполняет Бетховена. Наша филистерская публика все еще отворачивается от него. Она не может простить ему его симпатий к Бруту и восхищений Конвентом…
Вурм обратился к Фреду:
– Слушал ли ты эту симфонию, маэстро?
– Увы, Густав, нет… Но мне говорил господин Пютман, что это нечто грандиозное…
(Фред услышит симфонию Бетховена в том же исполнении лишь три или четыре года спустя, в 1841 году, в Берлине. Тогда он вспомнит об этом разговоре с друзьями и напишет своей сестре Марии: «Вот это симфония была вчера вечером! Если ты не знаешь этой великолепной вещи, то ты в своей жизни вообще еще ничего не слышала. Эта полная отчаяния скорбь в первой части, эта элегическая грусть, эта нежная жалоба любви в адажио и эта мощная юная радость свободы, выраженная звучанием тромбонов, в третьей и четвертой частях!»)
В разговор вступил Фельдман.
– Всегда, когда я слушаю Бетховена, – говорит он, – я думаю о Рембрандте. Для того и другого искусство – тезис и антитезис, непрерывное противопоставление двух начал – черного и белого.
– Может быть, ты, Фельдман, по-своему и прав, – вмешался Фридрих Гребер, – но я думаю, что Бетховена можно сравнить только с Гёте. В отличие от французов и итальянцев, мы, немцы, не имеем двойников среди других наций…
Замечание старшего Гребера оживило компанию. Фред быстро пересек комнату и стал у стола, за спиной Фельдмана.