Весна в Ялани
Шрифт:
Сквозь жидкие облака небо проглядывает, солнце просвечивает; снежок пробрасывает редкий. Стыло.
– Зима вернулась, – говорит Истомин Николай.
– Ага, – говорит Гриша. – Чё-то забыла тут, в Ялани.
Коля молчит.
– Сюда поехал, – говорит Николай, – оделся так, думал, что потеплеет.
– Ну, это зря ты… Я вот тоже, – говорит Гриша.
Коля молчит.
На родину, с горы спускаясь, смотрят.
– Помните, – говорит Николай, – на столбе перед проходной МТС висел раньше громкоговоритель?
– Колокол. Помню, – говорит
– Смутно, – говорит Коля.
– От нас хорошо его слышно было. Будил меня. Песни на Девятое мая звучали: «Эх, дороги», «Соловьи», «Землянка», – говорит Гриша.
– Да, да, – говорит Николай Истомин, самый старший из них. – Мы ещё в пилотках по деревне бегали. В вылинявших, настоящих, в которых мужики с войны вернулись. Возле чайной фронтовики всё собирались.
– Да и не только. Возле клуба, – говорит Гриша.
– И возле клуба, – говорит Николай. – В буфете клубном пиво продавали. А в чайной – портвейн и водку.
– Помню, как бочки пахли им – портвейном, – говорит Гриша. – Тот бы попробовать. Теперешний – отрава.
– Дядя Ваня Патюков, покойный, – говорит Николай, – стойку на руках на ножках табуретки делал. Помните?
– Помним.
– Монетки вываливались из карманов. Мы собирали. А он не брал обратно деньги. Рот – улыбается – беззубый. В магазин, скажет, идите, ребятишки, газировки или пряников себе купите. Покупали.
– И нас, – говорит Гриша, – конфетами, подушечками, угощал. Вы-то тогда большие уже были.
– Царство небесное, – говорит Коля.
– А мы-то с Колей – ещё мелочью пузатой, – говорит Гриша.
– Но, – говорит Коля. – Мы-то тогда ещё кого…
– А дядя Игнат Пшеничкин, – говорит Николай, – на одной ноге и на деревяшке прискакивал, задирал рубаху и раны на спине нам показывал и плакал.
– Тогда народищу тут было, – говорит Гриша.
– Да-а, – говорит Истомин Николай. – Полным-полно.
Ручей миновали, в горку вошли. На перекрёстке остановились.
– Ну чё? – говорит Гриша. – Собак мне надо покормить – голодом сутки… Я забегу домой, возьму картошки, Коля, испечём, а ты на яр иди, костёр раскладывай. Ты меня понял?
– Понял. Грабли надо занести, – говорит Коля.
– Да и бутылку не забыть бы… Занеси, – говорит Гриша. – Там только, дома, долго не задерживайся.
– Не, – говорит Коля. – Сразу.
– Куда ты, к Луше или к матери?
– Да тут. До Луши не пойду.
– Ну, давайте, – говорит Истомин Николай. – Жаль, что с вами не могу… не получается.
– Жаль, – говорит Гриша.
– Ну, – говорит Коля.
– Жена строгая, – говорит Гриша.
– Да нет, дела, – говорит Николай.
Попрощались с Николаем. Пошёл тот к матери. По забегаловке. Быстро ходит. За старым, полуразваленным домом уже скрылся.
Как метеор.
– Бабы боится, – говорит Гриша.
– Наверное, – говорит Коля.
– Есть кого.
– Строгая?
– Злая.
И разошлись.
Свернул Коля на Турпановскую улицу. Тем же путём, как уходил, задами, стал
Опять, ли чё ли?
Вошёл Коля в ограду. Поставил под навес грабли. Из-под навеса не выходит.
Мать стоит возле крыльца, на коня, на палку, оперевшись. Пока помалкивает. Глядит на дочь, не отрываясь.
Мечется Зинаида по ограде, кричит:
– Вот где фашистка-то, вот где нацистка! – срывает с верёвки высохшее и выстывшее детское бельё, бросает его в жёлтый эмалированный таз. – Хоть иди просись с детьми к кому-то на всё лето! Тут – как в концлагере!
Лицо у Зинаиды перекошено, глаза округлились, почернели – так зрачки, наверное, расширились. Бывает. Искрами вылетает изо рта слюна – как будто языком о зубы высекатеся.
Что-то ещё кричит она – не разобрать. Коля не хочет ли расслышать это. С ним так случается: хоть закричись ему иной раз – будто глохнет.
Тихо говорит Галина Харитоновна, будто для Коли только, не для Зинаиды, Коля поэтому и разбирает:
– Я тока чё им и сказала, чтобы не прыгали уж шибко, не скакали, то пол, как сеялка, трясётся, игрушки бы свои собрали – по всей избе их раскидали, больше ничё. Там не пройти же, чё наделали, и мне, с клюкой-то…
– Она сказала! Чё наделали! А по какому праву ты сказала?! Дети должны свободно развиваться! – кричит Зинаида.
– Пусь разъиваютса, им кто мешат…
– Должны стать личностями, а не размазнями вроде тебя! И решения, – продолжает кричать Зинаида, – принимать они должны самостоятельно! Сами разбросали, сами бы и собрали! Она сказала! Нельзя приказывать им, поняла?! Чтобы психику их не нарушить, надо их убеждать, только по-умному!
– Дак я их тока убеждала.
– Так убеждала, что заплакали! Нацистка!
– Чё говоришь-то…
– Зинаида… – начал было Коля.
– А ты-то что?! Пьянь подзаборная, вообще замолкни! – повернувшись к Коле и выкатив на него глаза, кричит Зинаида. – Тебя, ничтожество, не спрашивают!
– Кольча, иди, не слушай нас, – говорит Галина Харитоновна. – Ишь чё творится тут, помилуй, Господи.
Коля стоит. Не знает, что сказать, ну и тем более – что сделать.
– Иди, иди, – говорит Галина Харитоновна. – Подальше от греха.
Рванулась Зинаида вдруг к крыльцу, минуя мать, замахнулась на неё детскими колготками. Но не стегнула.
– Вон чё, – говорит Галина Харитоновна. – Ишшо ударила бы. Дожила. От родной дочери едва не получила…
Грузно, но стремительно поднялась Зинаида на крыльцо, дверью за собой громко хлопнув, ворвалась в сени. В доме не унимается – голос её пронзительный в ограде слышно. Про что-то странное и непонятное кричит – про всеобщую забитость масс и отдельно взятых невежественных людишек, которые возомнили себе и верят, убогонькие, что они чего-то стоят, рассуждать про что-то ещё смеют. Про Живую Этику какую-то, ещё про что-то, вовсе уж чудное.