Военкор
Шрифт:
Бортинженер и техник по авиационно-десантному оборудованию АДО размещали всех по местам.
— Во время полёта вести себя адекватно. Пить и курить воспрещается только тем, кто не пьёт и не курит. Нам потом вас не на чем развозить домой, — предупредил бортовой инженер.
Двигатели ещё не гудели, но в воздухе уже пахло керосином и раскалённым металлом. В грузовом отсеке, царила полумгла, освещённая точечными лампами над сиденьями вдоль бортов.
Я устроился на сиденье у левого борта, втиснув рюкзак под ноги. Противоположный борт заполнялся людьми — шли молча,
Вскоре запустился первый двигатель. За ним второй. Металлическое нутро самолёта наполнилось гудением, вибрация пошла по полу. Гудение росло, словно нарастал прилив в глубине океана.
Я машинально поправил рюкзак и посмотрел в иллюминатор. В животе засосало — не от страха, а отчего-то другого, глубже. Впервые за многие месяцы я летел домой.
— Покатились, — услышал я голос соседа, когда самолёт стронулся с места.
По борту пробежала дрожь, и «Ил» начал медленно катиться. Через иллюминаторы видно было, как вбок уходит пустыня, как сирийские солдаты и наши офицеры провожают глазами огромную махину. Один из них мужчин вскинул руку в прощальном жесте. Может, просто от солнца заслонился.
Самолёт вырулил на полосу. Двигатели взвыли в полную мощность, и металл под ногами зарычал. Ил-76 рванулся вперёд. По фюзеляжу прокатился грохот, казалось, каждая заклёпка сейчас вылетит. Но это был нормальный звук — звук машины, вырывающейся с войны.
— Поехали… — пробормотал сосед справа.
Я смотрел в иллюминатор. Пыль, солнечные блики, полосы аэродрома. Самолёт подбросило, и наступило ощущение полёта.
Мы оторвались.
Под нами быстро уходила земля. Сирийская пустыня, как выцветшее покрывало, тянулась до горизонта. Где-то вдали блеснули крыши ангаров, чуть дальше — пыльный силуэт города, и всё это осталось внизу. Там — жара, кровь, взрывы, строчки в блокноте, в которых я сам себя уже не узнавал.
— До свидания, — сказал я себе под нос.
Самолёт набрал высоту. Звук турбин стал ровным, мягким. Кто-то открыл флягу, кто-то заснул, уронив голову на грудь. А я всё смотрел в иллюминатор. Там, за границей света — была не просто Москва. Там был Союз. И я летел в него впервые.
За долгое время ощущая, что это не просто место, а точка, к которой шёл сквозь весь песчаный, кровавый, выжженный Ближний Восток. Про жизнь в стране-победителе я знаю мало. Одних воспоминаний моего предшественника и моих знаний о Союзе будет недостаточно.
— Сосед, держи, — протянул мне гранёный стакан, сидящий от меня справа, боец с заклеенным глазом.
— Анестезия? — спросил я, указывая на флягу, которую он достал из своей сумки.
— Лекарство. Доктор прописал. Медаль нужно обмыть сразу, как получил, чтоб…
— Не была последняя. Знаю, — закончил я за ним и тоже полез в рюкзак, доставая свой орден.
Боец присвистнул от вида моего ордена. Я поместил его в стакан и заполнил его прозрачной жидкостью из фляги.
Рядом появилась небольшая закуска в виде свежих огурцов и двух варёных яиц. Давно я так не летел в самолёте на Родину.
—
И надо сказать, что все в грузовой кабине мы были не единственными, кто соблюдал ритуал принятия награды. Некоторые решили продолжить.
Гул убаюкивал. Самолёт гудел ровно, будто огромный зверь шёл сквозь небо. Я спал, облокотившись щекой на брезентовую стропу, натянутую вместо спинки. Сне снилось сирийское небо, вспышки от «Апачей», глухой треск ЗУ-23, песок во рту, жар, кровь, и голос в наушнике:
— Пост 10 — Песку. Отходи, говорю!
Голос исчез, растворился, и тут же вернулся совсем рядом.
— Прилетели. Просыпайся, брат.
Я открыл глаза. Над головой поблёскивали заклёпки потолка фюзеляжа. Слева сидел боец — тот самый, с которым мы обмывали награды. Он кивнул, взглянув на мою повязку.
— Всё в порядке?
— Потянуло немного… — я потеребил бинт под футболкой. Бок побаливал. Останется после командировки шрам, как напоминание о пережитом.
За иллюминатором бежали полосы бетонки. Ил-76 выровнялся, шасси глухо стукнули о полосу. Включилась реверсивная тяга, и гул двигателей начал затухать. Все замолчали.
— Чкаловская, — пробормотал кто-то. — Союз…
Мы зарулили на стоянку. Сквозь иллюминаторы видно подмосковное небо, серое, влажное, затянутое тучами. Трава по краям полосы была ярко-зелёной. После Ближнего Востока выглядит как другая планета.
На фоне технических ангаров стояли старые автобусы ЛАЗ, молчаливые РАФы, несколько фигур в повседневной оливковой форме и офицерских фуражках — слишком немногочисленные, чтобы называться встречающими.
— Ну… вот и всё, — сказал кто-то.
Никто не аплодировал. Только кто-то в хвосте прошептал:
— Дом…
Рампа зашипела, начала опускаться. В салоне запахло влажным воздухом, наполненным керосином, выхлопными газами и дождём.
Я едва не зажмурился от наплыва прохлады. Воздух здесь был другим — негорячим и пыльным, как в Сирии, а свежим, влажным, родным. Он пах мокрым бетоном и весенней землёй. Я глубоко втянул его в лёгкие и только тогда понял, насколько отвык от простого ощущения — дышать без гари и песка.
Мы молча встали. Кто-то хромал, кто-то поправлял повязку. Ордена и медали были уже убраны в карманы, коробки затянуты резинками.
Я поднялся, закинул рюкзак на плечо. В боку почувствовал тянущую боль.
Солдаты сходили по трапу один за другим. Без речёвок, без выкриков. Кто-то смотрел в небо и благодарил кого-то, ступив на бетон. А кто-то просто смотрел по сторонам и прищуривался.
Я спустился по рампе, ступил на бетон стоянки Чкаловской. Он был каким-то особенно надёжным после всех этих сирийских дюн, разрушенных аэродромов и пыльных дорог.
Остановился на полпути, глядя на знакомую бетонку Чкаловской, на алые флаги на мачтах. Всё это казалось родным… и каким-то чужим. Как будто я не был здесь много лет. Как будто не знал, как теперь жить в этом мире, где не гремят миномёты, где не надо бегать по воронкам и писать на коленке между налётами.